Если бы кто-нибудь из мостищан знал о несчастии молодой женщины, то, быть может, и помог бы ей в беде. Набежал бы князь перехожий с дружиной и умыкнул бы красавицу; половцы, сжигая Киев, должны были свернуть и в Мостище, чтобы отнять полонянку и вознаградить ее пылкими объятиями какого-нибудь молодого хана; хитрые купцы могли бы подкупить стражу и увезти полонянку куда-нибудь за море. Да что там надеяться на бог весть кого, когда она могла причаровать своими глазищами любого из мужчин, ежедневно сидевших с ней за трапезой. Ясно, не Воеводу, потому что о нем уже сказано. Мытника тоже никакие глазищи не могли оторвать от яств и питий. Человек, что называется, был ослеплен и поглощен обжорством... А остальные... Немой, в искушении не знавший ни ангелов, ни дьяволов, оно жило в нем обнаженное, вечно молодое, как молодая трава, как раскованная вода, как весенний ветер или цвет бузины. Стрижак, знавший толк не только в словах, но и во всех наслаждениях, Шморгайлик, наконец, который помышлял не столько о наслаждении, сколько о том, чтобы ухватиться хотя бы за краешек Воеводиной власти в Мостище. Чем они все не мужчины!? Однако ж...
Немой половчанки просто не заметил. Он любил белолицых. А эта, со своей смуглостью, с неистовыми глазами, скорее отталкивала его, чем привлекала. Она была для него такой же немой, как и он сам, не привлекала ничем, - вот и все.
Стрижаку Воеводиха сразу приглянулась, однако он умел сдерживаться, чтобы не утратить так неожиданно добытое выгодное положение. Видишь женщину миловидную, обойди ее стороной. Чтобы отогнать от себя греховные помыслы, всячески восхвалял добропорядочность Воеводихи, приобрел впоследствии у купцов золотой крест наперсный с четырьмя знаками "Д", вырезанными в печати, и торжественно преподнес половчанке при всех, объяснив смысл таинственно-священный: "Древо Доброе Дияволу Досада".
Половчанка смеялась - то ли над собой, то ли над Воеводой, Мостовик бормотал "лепо, лепо", а тем временем были поданы перепелки, жаренные в меду, Мытник и его жена глотали их чуть ли не целиком, а Стрижак обсасывал сладкие, вкусные косточки, многозначительно поднимая перст и закрывая глаза от наслаждения.
А Шморгайлик глотал слюну за дверью, откуда подсматривал и творил свое непрерывное подслушивание. Он тоже мог полакомиться перепелками вдоволь, и упиваться влагой, как назывались заморские вина из воеводских запасов, и обжираться калачами, о которых не зря говорится, что, ежели один съешь, другого хочется, а второй съешь - по третьему душа горит.
За то, что был неполноправным среди прислужников Воеводы, Шморгайлик мстил присущим ему способом. Когда собирал после трапезы золотые и серебряные кубки и ковши, с дикой злостью вгрызался в их венчики, оставляя на металле следы зубов, делал на боках вмятины, портил чеканку и резьбу. Немного погодя, показав Воеводе, сам же возил посуду в Киев княжеским золотникам, которые имели от этого прибыль, и чем большую, тем большее удовольствие испытывал от этого мстительный Шморгайлик. Но пакостить он мог лишь тайком, так же как лакомиться воеводскими яствами тоже мог только украдкой, а явно не был допущен, как и к Воеводихе, чтобы вот так запросто сидеть с нею за столом, разговаривать, одаривать ее крестами со значением или чем-нибудь еще. А уж он сказал бы ей! И не столько открыто при всех, сколько тайно, без свидетелей. Не беда, что засушенный и никчемный на вид, а огонь из него так и заполыхал бы, если бы только мог он заполучить в свои руки эту женщину с ее богатством, которого хватило бы не на одного и не на сотню Шморгайликов. Это не то что кроить да примеривать одеяния с хвастливого Стрижака, которого Воевода одевал не за какие-то там заслуги, а просто для приведения его внешности в соответствие с пышнословием, которым этот человек был наполнен до отказа. Если бы Шморгайлик добрался до всего, чем располагала у Воеводы половчанка, он мог бы заселить и все Мостище и всю землю шморгайликами и шморгайленками. Однако смелости у Шморгайлика хватало только на мечтания, а действовать он не умел и боялся. Он просто решил ждать подходящего случая, тем временем накапливал в себе знания мелкие и значительные, почерпнутые во время подслушиваний и подглядываний, хотя о самой Воеводихе ничего подходящего он еще не собрал, но надежды не утрачивал.
Ласточки прилетали и улетали - и все оставалось без изменений. Стоял, как прежде, мост, настойчиво состязались с судьбой и стихиями мостищане, возвышался над ними сурово-замкнутый Воевода, изнывала в одиночестве половчанка, даже Стрижак привык здесь ко всему, не говоря уже про Немого, незаметного из-за своей молчаливости и тайного увлечения Лепетуньей.
А тем временем становились все выше и выше деревья, и вырастали дети мостищанские, и среди них - Светляна и Маркерий, неразлучные, верные в привязанности своей, словно бы невинноневольные соучастники греха, творимого Немым и Первулей, но сами безгрешные и чистые.
И, как это часто случается, они должны были расплатиться за это.
Навряд ли следует приписывать Воеводихе сверхъестественные свойства, как это делали мостищане, раздраженные ее таинственностью, хотя, скажем, таинственность Воеводы Мостовика вызывала у них не ненависть и раздражение, а, наоборот, уважение. Втянутая в мир чужой и равнодушный, половчанка платила тем же самым, единственным исключением из этого равнодушия можно было считать только ее знание языка мостищан, который она изучила неизвестно от кого. Само собой разумеется, Вудзиганка вряд ли замечала Светляну и Маркерия, как не замечала вокруг ничего, погруженная в собственное отчаяние, в безнадежное прозябание в чужом краю, с нелюбимым мужем.
Зато Стрижак каждый день лез ей на глаза и на воеводском дворе и в Мостище, он тоже, казалось, не имел здесь назначения, как и Воеводиха, точно так же был закован в безнадежную неволю, но находил отдушину в потоках словес и непрестанных поучениях во имя верного слуги господнего Николая-чудотворца.
Стрижак не ставил своей целью сделать мостищан ревностными христианами, потому что они, собственно, ничего не имели ни против Христа, ни против епископов, священников и монахов-калогеров, ни против церквей и монастырей киевских, считали их, наверное, незаурядным украшением земли своей, сами же убеждены были твердо, что главнейший бог для них и святыня - это мост. А Николай-угодник, коль охраняет мост, - святой, достоин и веры и уважения. Казалось: все здесь ясно. Однако Стрижак, чтобы оправдать преподносимые ему калачи и влагу Воеводы, взялся изо всех сил поучать мостищан, пересказывая им без конца житие и чудеса святого Николая-чудотворца, был назойливо-неутомим в своем спасительном деле до надоедливости, но никто не пытался ни пожаловаться, ни выразить неудовольствия, раз уж так хотелось Воеводе. Да и сам Стрижак сводил на нет свои поучения, глубокомысленно изрекая время от времени:
- Не води дружбы со старшим своим, только слушай словеса его, а по делам не твори.
Следовательно, слушать слушай, а сам поступай как знаешь.
А Стрижак неутомимо вычитывал из приобретенной Мостовиком пергаменной дорогой книги новые и новые чудеса заступника в бедах - святого Николая-угодника. То о Василии, сыне Агрикове, как освободил его от сарацин. То о Дмитрии из Константинаграда - как вывел утопающего со дна моря и перенес в хлев его собственный. То о попе Христофоре из Митилены как трижды забирал святой меч из руки аравита, который должен был казнить попа. То о чуде Плакомидийском - как взял святой меч и смело срубил дерево, на котором гнездился бес. То о слепом Антонии, который и солнца не видел, а от молитвы Николая прозрел. То об одержимых бесами, которых исцелял Николай-чудотворец, имена же им: Козьма, пастух Павел, Зенон, Кирьяк, Мермис, да еще и не все". То о трех девицах, то о муже Иване, у которого поле не родило, то о бесплодной жене из града Зенополя, то об утаенной воде в горе Кесарии, то о Николае-монахе, то о человеке неверующем, то о царе Синагрипе. Колодец бездонный, ручей неиссякаемый, река безбрежная - вот что такое была эта книга в руках Стрижака. Хорошо, что Мостовик не расщедрился на покупку новых книг, как это водилось повсюду, ибо тогда совсем была бы беда - замучил бы Стрижак мостищан, у которых было для употребления и свое письмо, но оно было простым и целесообразным, записи велись на деревянных досках из рода в род, записи простые, экономные, существенные, без пустой болтовни, без многословия, без суесловия, столь милых сердцу Стрижака и, наверное, всем тем писцам книжным, портившим телячью кожу невесть чем. Человек бы просто себе сказал: "Медведь". Стрижак объяснит: "Один зверь, рекомый аркуда, которого называют "медведь". Человек пожалуется: "Кашель". Стрижак объяснит: "Имел недуг лют зело того удручающ, по словенским слогам глаголемый кашлица". Человек, увидев монаха из Киева, ухватится тотчас же за какую-нибудь там застежку и скажет просто: "инок". Не то у Стрижака: "Инок одинокий, сам отъединенный и уединенный, уединяясь один-одинешенек, сам самого лишь бога на помощь призывая, сам самому лишь богу молясь и глаголя". Вот такая морока.