– Вы еще успеете насладиться хорошей погодой! – вскричала Матильда, отпирая дверь.
Во всем доме не было ни одного прямого угла. Стены, пол, потолок продвигались каждый в своем направлении, здесь хорошо кататься на велосипеде. Матильда с любовью смотрела по сторонам, на ходу обдергивая паутинки. Фима прорвался в кухню, повертел плиту, обнаружил кастрюли, тарелки, остался доволен и ринулся в спальню. Такой дом мог сослужить хорошую службу молодому человеку, ищущему себя. Это был дом на характерные роли, личности в нем вполне хватало на двоих. Муравлеев зевнул. Но надо же где-то спать…
– А ты, братец, привередлив, – недовольно заметил Фима, намекая всем своим видом на то, как Муравлеев ввалился в ночи со стопкой связанных словарей. Муравлеев пожал плечами. Фима носился по дому, как неугомонный ангел-хранитель – не из тех, что в белых перчатках, скорей маленький домовой с носом, испачканным в саже. Распираемый любопытством, он выбежал и во двор, чтобы там находить новые дармовые сокровища. Муравлеев покорно потрусил вслед. Матильда осталась в доме, очевидно предавшись сентиментальным воспоминаниям.
Не найдя ни урожая картошки на зиму, ни завалящей канистры машинного масла, Фима нисколько не приуныл, а показательно, для Муравлеева, потянул носом воздух и сладострастно зажмурился. Остальное предстояло добрать здоровым образом жизни, мирным сельским пейзажем, что в придачу к вилкам не так уж и плохо.
Каждый лист ходил из стороны в сторону (как показалось Муравлееву, не столько приветствуя, сколько предупреждая), все вокруг билось в ознобе. Налетал ветер, и зуб не попадал на зуб, ветер стихал, и даже без куртки бросало в жар. Солнце поминутно включалось и выключалось, как нагреватель. Даже бесстрашный первопроходец Фима, постояв с минутку, ненавязчиво поворотил оглобли к дому. Было тихо. Когда-то Муравлеев работал в пустыне и обнаружил, что в ней нет покоя, который, по его мнению, должен там быть. Мир в пустыне стоял на паузе, но это была кошмарная пауза – экран пылал и бился в конвульсиях, все стонало и выло, и Муравлееву захотелось нажать поскорей на старт: пусть какой-нибудь городской сериал, глупейшая мелодрама, чем случайно уловленные и усиленные тишиной животные шумы.
– Что такое ЛДП? – вдруг спросил Фима.
– Это что угодно может быть, – отвечал Муравлеев, ненавидевший, когда вот так выпрыгивают, без контекста. – Процессор лингвистических данных. Насос для обнаружения течи. Местные точки распределения. А зачем тебе? Это может быть даже литовское движение за перестройку или сокращение титула «лорд, леди», но скорее всего – линейное решение задачи.
– Да нет, вот здесь, – сказал Фима, подбородком кивая на переносимую им стопку журналов.
– Ах, это…
Откуда-то раздался слабый звук железа, шаркающего об асфальт, так сильно напомнивший невидимых зимних дворников, шаркающих в предутренней темноте за окном, что Муравлеев отчетливо ощутил, до какой степени он этот звук забыл. А звук приближался, пока на улице не появились двое – согбенный, дряхлый старик, толкающий перед собой ходунки, и другой старик, чуть покрепче. Дряхлый с трудом переставлял ноги, опираясь на ходунки – это была специальная ортопедическая конструкция для опоры при ходьбе, на привалах превращающаяся в кресло; шарк-шарк, – заводили ноги старика, а металлоконструкция ставила точку: звяк. Шарк-шарк-звяк, шарк-шарк-звяк. Другой шел рядом, с профессиональным равнодушием дворецкого, который и в лучшие времена был на голову выше хозяина, а сейчас возвышался над сгорбленным тельцем, как монумент. У почтового ящика через дорогу они остановились, дряхлый уселся в конструкцию, как в детский стульчик с отверстием для горшка. Дворецкий молча высился рядом. Минут через пять они продолжили путь. Теперь шарк-шарк-звяк удалялся, пока не пропал совсем. Фима поторопился дать этому случаю объяснение. «Моцион! Не сдается старикан!» – в положительном ключе вскричал Фима, а Муравлеев прислушивался. Как по силе воспоминания догадываешься, насколько крепко забыл, этот из небытия проскребшийся звук снова заставил его услышать, как здесь тихо. Муравлеев почувствовал, что перестает существовать для толпы, как будто шапка тишины, напяленная глубоко на уши, оказалась еще и невидимкой. Теперь ни одно такси не ткнется носом в ноги, ни один прохожий не заденет плечом, ни одна витрина не вспыхнет фальшивой золотозубой улыбкой при его приближении. Даже Фима, пока стоящий на расстоянии вытянутой руки, находился уже по ту сторону тишины, и когда он, наконец, усадив Матильду, выехал со двора, Муравлеев не попытался ни крикнуть «Возьми меня с собой!», ни даже помахать вслед. Через дорогу, за деревьями, пропел петух. Муравлеев развернулся и преувеличенно бодро зашагал вверх по лестнице.
6
– Ну, как ты устроился? – спросила Ира.
Муравлеев прислушался к себе и с приятным удивлением обнаружил, что устроился неплохо. Еще с самолета он поразился, как много деревьев. А деревья сейчас золотое руно и медное, нестриженые стада, багряные кущи, среди которых затесались отдельные домики, стадион с двумя недреманными циклоповидными прожекторами и золотой змейкой струящееся шоссе. Такси правил развязный негр, Муравлеев достал сигареты, негр поморщился, мимо проносились деревья, кудрявые, пышные, щедрых и зрелых форм, негр порекомендовал никотиновый пластырь. Еще с полчаса Муравлеев молча изводился, а негр читал лекции по пульмонологии.
В гостиничном номере первым делом бросился к окну и попытался его открыть. Герметично впаянное в стену, окно не открывалось. Он бросил окно и увидел кровать с четырьмя резными шестами в стиле кого-то из Людовиков. Спустился вниз, в «один из пятидесяти лучших баров мира» (согласно заметке «Лондон Таймс», приклеенной к двери), заказал себе, как это в переводе называется, чего покрепче , и погрузился в созерцание природы. В баре тоже наступила осень: бутылки, увитые ветками, бокалы, заткнутые плодами. В колючих облезших зарослях за матильдиным домом, зарослях, неясных уму, он не узнавал ничего, ни ягод, маленьких, черных и твердых, как крупа, ни орехов, дырявых и полых, как шарик пинг-понга, зато в баре уверенно различал листья клена, плюща, чудесно подделанный виноград за спиной бармена и гроздья отборной рябины, драгоценно дробящиеся в зеркалах. Все это, вместе с бурбоном, тоже прекрасных осенних тонов, успокоило подозрения, возникшие с переездом в матильдин дом. Если б сейчас передали запись соловья или кукушки, он узнал и их бы.
В баре не было никого, кроме Муравлеева и бармена. В сотый раз перетирая бокал, бармен смотрел в телевизор, скучая в позе плаката «Не стой под стрелой» (уцепившись ножкой за жердочку, тюльпанные клювы всех винных, шампанских, коньячных и прочих калибров с подвесной бокальницы целили в голову). По телевизору показывали толпу в космических скафандрах, катящуюся по полю и сваливающуюся в отдельных местах кучей. Муравлеев отпил глоток. Жизнь прекрасна! Как будто бы я – наемный убийца, меня прислали заранее, чтоб я осмотрелся, вычислил обстановку. Делать сейчас ничего не могу, только спать, пить, есть – вычислять обстановку. Могу рассматривать декорации (взгляд так и ищет ленточку, от кого), гадать, не опустится ли топчан, поставив бармену банки (воображенье и память, целый день соловевшие по самолетам и пахучим южным такси, приведенные в бар, как две девки, подобрели, отяжелели и не подсунули Муравлееву образа кафкианской бороны) – а больше ничего пока не могу. И это при всех оплаченных расходах. Он блаженно бросил пачку на стол и вытащил сигарету.
Бармен, не считаясь с опасностью, тут же пришел в движение, и Муравлеев сунул пачку в карман, одним глотком прикончил бурбон, расплатился и вышел. На прощание обернулся: по полю бегали люди с крысоловкой на морде (внутри сверкали глаза, будто крыса уже попалась), бармен с открытым ртом перетирал бокал… «Лондон Таймс»! Лучших среди кого?
Мерцающие в медленно наступающих сумерках роскошные здания банков, торговых центров и госучреждений соединялись стеклянными галереями, пустыми, как стрекозиные глаза. Швейцары в зеленой бархатной униформе… нет, стриженые можжевельники в каменных урнах стояли по струнке. Приглашая что-нибудь отрекламировать, сияли просторные незанятые щиты, весь город белел в опускающейся темноте, carte blanche из хорошей, плотной бумаги, зияя незаполненными сотами многоэтажных гаражей, разлинованный тротуарами, полосатыми канапе и подробнейшими меню, вывешенными у входа, как словесный портрет в золоченой раме. Эхо носилось по каменным плазам, предназначенным для уличных кафе, совокупившиеся стулостолы, задрав ножки, дремали, расставленные, как фигуры в доме, где не играют в шахматы. Он катился, как шарик в желобе, и с точки зрения физики в идеальном мире – параллелепипеды, пирамиды, все новенькое, все с иголочки – движение это должно продолжаться вечно, но навстречу в желобе… сколько ни пяль глаза, ни подыскивай рациональных объяснений, навстречу в желобе несся всадник без головы.