А, может, и не писателей.
– Эк, какой ты сегодня неформальный! – упрекнул старший аналитик Григорий старшего аналитика Михаила. Муравлеев взглянул: тот явился в дорогом благородном костюме, хрустящей рубашке, но без галстука.
– Пятница, – коротко отвечал Михаил, доставая из папки бумаги и раскладывая на столе. В сущности, и Михаил и Григорий были совсем мальчишки, и, по праву гордясь своей памятью, Муравлеев все же не мог не отметить, что иная память тянет ко дну, как камень на шее, а вот у них другая, цепкая память здорового крепкого организма: открыть на любой странице глоссарий и с одного прочтения выучить наизусть, будь то дресс-даун по пятницам или ермолка по субботам. Здорово! – восхитился Муравлеев, – я бы уже так не смог. Еще бы! Ему приходилось натужно зубрить фри-флоут, своппинг и хеджинг, чтобы в самый ответственный момент не облажаться и не брякнуть первое, что придет в голову: свободно обращающиеся акции. В них двоих он узнавал молодцов, что когда-нибудь не за горами тактично возьмут его под локотки и сведут со сцены (а кто-нибудь третий встанет за микрофон), они умели легко размножить сингулярию тантум, где менее опытный театрал говорил всего-навсего «реквизит», и в беседах с инвестором часто Муравлеев жалел, что талантливый авангардизм тратится на него одного – не хватало уже ни задора, ни кисти, ни краски на «беда! тогда все будет так, как мы… м-м-м… не хотим»…Вдруг услышал, что старший аналитик, Михаил, о чем-то его спрашивает, хотя, судя по тону, скорее из жалости, чем по делу.
– Наверно, давно, – ответил он, тоже стараясь быть вежливым.
– На родину не тянет? – машинально спросил аналитик, углубляясь в бумаги.
Старший аналитик, Михаил, был явный татарин, да и второй, Григорий, тоже, хотя и другого типа. Несмотря на довольно приплюснутую и квадратную голову (на нее так и тянуло что-нибудь поставить, стакан воды, и посмотреть, удержится или нет), остальные черты поражали деликатной тонкостью, особенно шелковая бородка и в тончайшей золотой оправе очки, напоминающие пенсне и совершенно поставившие бы Муравлеева в тупик, если б он не подумал вовремя про эту вторую, а скорее и первую, молодую цепкую память, берущую чего не клала, и жнущую чего не сеяла (а из-за стекол ласковый, интеллигентный взгляд, каким, должно быть, влюбленный Кирибеевич смотрел на Алену Дмитревну). Умел слушать инвестора: слегка подавался вперед, закладывал складками лоб и прижимал к щеке палец, будто всем существом силясь вникнуть в неординарную мысль собеседника. Иногда (а вдруг не будет либерализации цен? а вдруг уголь?., а вдруг совет директоров?..) крепко зажмуривался, качая, как уж, плоской ухоженной головой, и в офисе создавалась тишайшая, интимнейшая атмосфера приобщенности к тайнам.
И совсем другого склада был его товарищ: дикий, степной, с лицом неровным, бугристым и волосами тоже какими-то неровными, говорящий ерунду и невпопад, но не все так просто, и Михаил, проводивший, собственно, презентацию, каждый раз корректно прерывался, едва с григорьевского стула раздавалось покряхтыванье, давая ему возможность произнести: «Как ты сказал? Три процента?», – и надолго задуматься. Михаил почтительно ждал, ждал и акционер, пока Григорий, эффектно исчерпав паузу, не соглашался: «Ну да, примерно так». От этих реплик не только у акционера, но и у самого Григория, а подчас и у Муравлеева складывалось впечатление, что Григорий только что существенно скорректировал направление беседы, и это лишний раз подчеркивало и глубокий ум Михаила и, вероятно основанный на чем-то другом, но бесспорный авторитет Григория. И, вообще, наверно эти акции имеет смысл приобретать, думал Муравлеев с беззубой приветливостью старой собаки, которую новым шуткам не выучишь.
По-пятничному smartly casual, в красных сапожках, в костюмах от Ив Сен-Лоран и с кривыми топориками, спешившись, гуляли по базару, перекликаясь между рядами и со смехом вытаскивая мануфактуру из-под юбки у глупой бабы, – но, тотчас поняв, что в мыслях его есть что-то паскудное, покраснел и ответил со всей возможной неопределенностью:
– Это сложный вопрос.
Михаил, все так же роясь в бумагах, разложенных на столе, вслушался было, нахмурил лоб, но, вероятно, решил, что пустое, и только кивнул головой.
А дома…. – вот и обжил! и свыкся! – ждала присяга на Библии, но, чтобы перевести, ему нужно было, чтобы она остановилась хоть на секунду. Муравлеев тут же понял, в чем дело: она не умеет закончить фразу, в ее опыте до этого ни разу не доходило – всегда было кому перебить, осадить, передернуть, большая семья, первобытнообщинный уклад (вся ее речевая манера формировалась в усилии перекричать телевизор), рот откроешь, а надо на стол, отжимать, к телефону, и даже младенец у них понимал, как разинешь, так тут же заткнут какой-нибудь сиськой. Без тормозов (а судья равнодушно ушел в поворот на первом же светофоре) она начинала заговариваться, задавать вопросы и тут же на них отвечать по ролям (к несчастию, много ловчей, чем сделала бы противная сторона, на заседание не явившаяся). В последнем ряду что-то слабенько верещало, какой-то аккомпанемент, и Муравлеев туда перегнулся – не с кем дома оставить? – но там сидела старушка и младенчески лепетала, кто знает о чем. С определенного возраста даже иммиграционный кодекс освобождает от знания языка, признавая грядущее гражданство вечной жизни. Так и его старики с ходунками, – тот, что повыше, был никакой не дворецкий, он был home attendant, социальный работник по уходу за престарелыми, и, наверное, тоже, если надо сходить по делам, брал второго с собой, беспомощного, как младенец… Наконец, судья утомился. Это вялое, не удовлетворительное ни для одной из сторон решение Муравлеев правильно приписал собственной неспособности вовремя ставить точку. И со следующей было не лучше. Муравлеев раздражал ее всем. В самой фразе «дело гражданское» она, видимо, слышала «дело житейское», и это так оскорбляло ее веру в правосудие и справедливость, что хотелось Муравлеева выгнать за дверь. Ведь она-то совсем не считала его гражданским, а считала вполне уголовным, с таким торжеством говорила тогда «подаю на развод!», чтобы первый раз в жизни как следует испугался (доигрался, голубчик, теперь тебя будут судить!) А теперь капитал его преступления разменивали на копейки, но за это мало capital punishment, мало! Вот мани? Вот мани? – голосила она, не доверив драгоценную фразу Муравлееву на перевод. – Вот мани? Пенис ай гот! Шелкопряд за стенографическим аппаратом на секунду замер, Муравлеев чуть не прищелкнул от удовольствия языком, но и тут же сообразил, что не penis, a pennies, и это надо как-то внести в протокол.
И снова Муравлеев остался неудовлетворен решением – плохо выполнил правку, зажирел на белых хлебах конференций, где можно переводить и ни о чем не думать. Пора бы уже осознать, что из пафосных вестибюлей, расчищенных под перевод, он вернулся домой, в коммуналку, где при каждом слове на голову падают лыжи и детские ванночки судеб, как в анекдоте «заведи козу», где думают на суржике, а говорят междометиями (целят между, а попадают в штангу), пора осознать, встряхнуться и жить иначе, ибо именно с этой козой, точнее с козлом вонючим, он и допустил отвратительную ошибку.
Он смотрел, как идут заключенные в оранжевой униформе, пятерками скованные по ногам, и у каждого что-то поддето под униформу, для тепла фуфайка с начесом, так что совсем не думалось, за какой подлог, поджог, распространение он так идет, а думались мысли мелкие, праздные: вон тот, кругломордый, в тюремной майке на голое тело, он что, закаленный, или из дому не прислали? Может, он один как перст, все от него отказались, или свитер у него отобрали другие, нехорошие, заключенные… Впрочем, с такой мордой это вряд ли. Муравлеев пригляделся и нашел среди них своего: вон тот, последний, с лицом хныки, хмурится, ежится, и понятно, чего он ежится – цепь ему сбилась на голую щиколотку, а ты носки повыше, мудак, заворачивай!
– Вы бы сказали ему, чтобы он помылся, – недовольно буркнул охранник.
Муравлеев расхохотался.
– Это не смешно, – строго сказал охранник, живо поставив Муравлеева на приличествующее ему место подельника уж во всяком случае по языку, а кто знает, по каким еще преступным помыслам.
Но от заключенного пахло не телом. Или он совсем потерял чутье по белым домам и лакированным залам? От заключенного пахло, как скипидаром от маляра, химией от дезинфектора… от него пахло, как от нового линолеума. Неорганической гаммой.
– Меня зовут. Я ваш бесплатный, предоставляемый государством адвокат, – в рассеянии перевел Муравлеев. И тут разразилась ошибка.
– Я хочу настоящего адвоката, – сказал заключенный, и Муравлеев это перевел.
В ту же секунду, осознав, что заснул на посту, он обрушил себе на голову целый шквал упреков и обвинений – это вам не семинар по точности перевода, не благообразный мирок совершенствования операциональной совместимости и не центр управления полетами, где можно месяц с утра до ночи долбить «дальность, дальность, скорость сближения», чувствуя полную мученическую безнаказанность, как майор Том из песни Дэвида Боуи. Это вам не мелочь по карманам тырить. Но было уже поздно. Ущербный, и оттого особенно злой, штамповщик из управления госзащиты уже приосанился. И оскорбленным, но вкрадчивым голосом произнес: