– Знаешь, что я сделаю? – продолжал он. – Как только вернусь в Сосалито, я попрошу ее организовать вечеринку. Прослежу, чтобы пригласили Морикана. Этот тип только откроет рот, как она будет у него на крючке.
– Ты уверен, что она не захочет от него чего-то большего? – спросил я. – Графиня в возрасте, но еще привлекательная, как ты говоришь, может потребовать того, на что Морикан уже не способен.
– Насчет этого не беспокойся! – воскликнул он, бросив на меня понимающий взгляд. – Стоит ей только махнуть рукой, как у нее на выбор лучшие жеребцы Сан-Франциско. Кроме того, у нее есть парочка таких похотливых комнатных собачек, каких ты в жизни не видывал. Нет, если она возьмет его, то будет пользовать только для своего салона.
Предложение Варды мне показалось просто отличной шуткой. И я действительно об этом больше не думал. Тем временем от Морикана пришло еще одно письмо – письмо, полное упреков. Почему это я так тороплюсь его выдворить? Что он такого сделал, чтобы заслужить подобное отношение? Разве его вина, что он заболел chez moi?[150] Он напоминал мне с сарказмом, что я еще продолжаю нести ответственность за его благополучие, что я подписывал кое-какие бумаги и что эти бумаги у него на руках. Он даже намекал, что, если я нарушу обязательства, он проинформирует соответствующие власти о скандале, который вызвали во Франции мои книги. (Как будто бы власти не знали!) Он мог бы даже сообщить им обо мне кое-что и похуже… что я анархист, предатель, ренегат и многое другое.
Я был готов на стену лезть.
– Ну и скотина! – сказал я. – Он и вправду пытается мне угрожать.
Тем временем Бертран предпринимал попытки еще раз договориться насчет его перелета. А Лайлик готовился отправиться в Беркли по делам. Он тоже хотел что-нибудь предпринять по поводу этого чертова Морикана. По крайней мере, он собирался навестить его и попытаться хоть малость прочистить ему мозги.
Затем пришло письмо от Варды. Он подготовил вечеринку у графини, подзавел ее насчет бриллианта, который она могла бы заполучить, услышал в ответ, что она ничего не имеет против… Короче говоря, Морикан явился, удостоил графиню лишь одним взглядом, а потом до конца вечера шарахался от нее как черт от ладана. Весь вечер он оставался мрачен и молчалив – лишь отпускал порой язвительные замечания насчет тщеславия и глупости богатых эмигрантов, которые используют салоны, чтобы заглатывать свежую наживку на потребу своим пресыщенным вкусам.
«Сволочь! – сказал я мысленно. – Не мог хотя бы зацепиться за миллионершу, чтобы выручить своего приятеля!»
Вслед за этим инцидентом явился Бертран с новым разрешением на самолет, на этот раз за неделю до рейса. Снова я проинформировал Его Высочество, что серебряная птица эфира в его распоряжении. Не будет ли он столь любезен, чтобы опробовать ее?
На сей раз ответ был ясен и определенен. Завеса с тайны была сорвана.
Излагаю суть этого письма… Да, он соизволит согласиться на предложенный ему полет, но при одном условии: сначала я кладу на его счет в парижском банке сумму, эквивалентную тысяче долларов. Мне нетрудно будет понять причину такого требования. Он покинул Европу бедняком и не имеет никакого намерения им же туда возвращаться. Именно я склонил его к приезду в Америку, и я обещал заботиться о нем. Это я желаю, чтобы он вернулся в Париж, а вовсе не он. Я хочу избавиться от него, нарушить свою святую обязанность. Что до денег, которые я уже на него потратил, – он обмолвился о них как о каком-то пустячке, – то он настоятельно напоминал мне, что оставил у меня в качестве подарка фамильную ценность, его единственное материальное достояние, которое не имеет цены. (Он, конечно, имел в виду часы с маятником.)
Я рассвирепел. И сразу же написал ему, что, если он на сей раз не сядет на самолет, если не уберется ко всем чертям из этой страны и не оставит меня в покое, я порываю с ним. Он может прыгать с моста «Золотые ворота» – мне без разницы. В постскриптуме я сообщил ему, что через день-два его навестит Лайлик с вышеупомянутыми часами, которые Морикан может запихать себе в жопу или заложить и жить на вырученные деньги до конца своих дней.
Письма от него полетели одно за другим, толще и толще. Он был в панике. Порвать с ним? Оставить его без средств? Одного на чужой земле? Человека, который болен, который стареет, который даже не имеет права найти себе работу. Нет, я никогда не сделаю этого! Только не Миллер, которого он давно знает, Миллер, у которого большое, полное сострадания сердце, который раздает все направо и налево, который пожалел его, несчастного бедолагу, и поклялся заботиться о нем, покуда он жив!
Да, написал я в ответ, это тот же самый Миллер. Он сыт по горло. У него с души воротит. Он больше не хочет иметь с Вами дела. Я обозвал его червяком, пиявкой, грязным вымогателем.
Он обратился к моей жене. Длинные слезные письма, полные жалости к себе. Она-то наверняка понимает, в каком он отчаянном положении. Добряк Миллер рехнулся, превратился в камень. Le pouvre[151], когда-нибудь он об этом пожалеет. И так далее и тому подобное.
Я просил жену не обращать внимания на его мольбы. Сомневаюсь, что она меня слушалась. Она жалела его. Она верила, что в последнюю минуту он опомнится, сядет на самолет, забудет свои глупые требования. Она называла их «глупыми»!
Я думал о словах Рамакришны, относящихся к «связанным» душам. «Души, пойманные таким образом в сеть иллюзорного мира явлений, это связанные души, или баддха. Никто не может пробудить их. Они не приходят в себя, даже получая удар за ударом несчастья, горя и неописуемых страданий»[152].
Я думал о многих-многих вещах в те дальнейшие лихорадочные дни. В частности, о нищей своей жизни – сначала дома, потом за границей. Я думал о холодных отказах, которые получал от близких друзей, точнее, от так называемых корешей. Я думал о еде, которую ставили передо мной, когда я пытался удержаться на поверхности, как потерпевший кораблекрушение матрос. И о проповедях, которые ее сопровождали. Я думал о тех временах, когда стоял перед витринами ресторанов, глядя, как едят люди – люди, которые не нуждались в пище, которые съели уже слишком много, – и как я тщетно надеялся, что они поймут мой взгляд, пригласят войти, попросят разделить с ними трапезу или предложат мне остатки. Я думал о подаяниях, которые получал, – о даймах[153], которые бросали мне походя, или, может, горсти пенсов – и о том, как, словно побитая дворняга, я подбирал то, что предлагалось, матеря сквозь стиснутые зубы этих подонков. Не важно, сколько раз мне отказывали, а этим отказам не было числа, не важно, сколько оскорблений и унижений выпадало мне, корка хлеба всегда была коркой хлеба – и если я не всегда смиренно или вежливо благодарил дающего, то все-таки благодарил свою счастливую звезду. Много лет тому назад я мог допустить мысль, что заслуживаю чего-то большего, чем корка хлеба, и что самый никчемный доходяга, по крайней мере в цивилизованной стране, имеет право на еду, когда в ней нуждается. Но вскоре я научился смотреть на вещи шире. Я не только научился говорить: «Благодарю вас, сэр!» – но также становиться на задние лапки и служить. Я бы не сказал, что это безнадежно ожесточило меня. По правде говоря, спустя какое-то время я стал даже находить в этом нечто комическое. Это опыт, в котором все мы порой нуждаемся, особенно те из нас, кто родился в рубашке.
Но что за скотина этот Морикан! Так все перекрутить! Выставить все так, по крайней мере для самого себя, будто я, пообещав взять на себя заботу о нем, теперь обязан содержать его в отеле, оплачивать его выпивку, театр, такси. А если это мне надоест, то почему бы не положить на его счет в Париже тысячу долларов. Поскольку он, Морикан, отказывается снова быть нищим!
Я снова на углу Бродвея и Сорок второй улицы. Промозглая ночь, дождь хлещет в лицо. Снова озираю толпу в поисках дружеского лица, беглого взгляда, который уверит меня, что я не получу отказ, не получу плевок вместо милостыни. Вот вроде похожий на такого! «Эй, мистер, пожалуйста, у вас не найдется на чашку кофе?» Он дает, не останавливаясь, даже не глянув на меня. Дайм! Славный, сверкающий маленький дар. Целый дайм! Как было бы чудесно взять и поймать такую вот щедрую душу за крылышко, ухватить за фалду, нежно протащить вокруг себя и проворковать абсолютно убежденно и невинно, как голубь: «Мистер, что я куплю на такую монету? Я не ел со вчерашнего утра. Я продрог и промок насквозь. Моя жена ждет меня дома. Она тоже голодна. И больна. Не могли бы вы дать мне доллар или два доллара? Мистер, мы сильно в этом нуждаемся, ужасно сильно».
Нет, такие разговоры неуместны. Надо быть благодарным даже за канадский дайм – или за черствую корку хлеба. Благодарным за то, что приходит время, когда и у тебя клянчат, и ты можешь сказать, причем от всего сердца: «Вот, возьми! Купи все что хочешь!» И, сказав так, очистить свои карманы. И, сказав так, отправиться домой под дождем, без еды!