Поступал ли я подобным образом? Конечно поступал. И не раз. И это было чудесно. Даже слишком чудесно. Легко очистить свои карманы, когда ты видишь перед собой свое другое «я», просящее, как собака, скулящее, поджавшее хвост. Легко обойтись без еды, когда ты знаешь, что можешь ее выпросить. Или что завтра не сегодня. Экая ерунда. И это ты, Щедрый Принц, который всегда оказывается в выигрыше. Неудивительно, что мы стыдливо опускаем голову, совершая простой акт милосердия.
Иногда я удивляюсь: почему богачи никогда не врубаются в это, почему они никогда не пользуются возможностью задешево покрасоваться? Представьте себе Генри Миллера, некоронованного короля Калифорнии, который каждое утро выходит из банка с карманами, полными двадцатипятицентовых монет, и раздает их, как царь Соломон, несчастным ханыгам, выстроившимся в очередь на тротуаре и смиренно бормочущим: «Спасибо, сэр!» – и в знак уважения снимающим шляпу. И если у тебя убогая душонка, есть ли на свете лучший тоник перед тем, как приступить к трудам дневным?
Что касается этого шарлатана и мерзавца Морикана, то в лучшие свои времена он тоже был, насколько я знаю, дающим. И никогда не отказывался поделиться даже последним. Но он никогда не выходил на улицу и не просил! А когда просил, то на хорошей почтовой бумаге, изящным почерком; грамматика, синтаксис, пунктуация – все отменно. Также он никогда не садился за письменное прошение в штанах с дырами на заду или даже с заплатами. Пусть в комнате ледяной холод, желудок пуст, а окурок в зубах вытащен из помойного ведра, однако… Думаю, понятно, куда я гну.
Так или иначе, не сел он и на второй самолет. А когда он написал, что проклинает меня, я ни на минуту не усомнился, что он это совершенно серьезно. Чтобы больше не повторяться, я тут же сообщил Его Сатанинскому Величеству, что все последующие письма от него останутся невскрытыми. И, облегчив этим душу, предоставил Морикана собственной его судьбе. Больше он никогда не получит ни строчки от меня, ни даже намека на мои деньги.
Это, конечно, не остановило потока писем. Письма продолжали прибывать, toujours plus espacées[154], но больше они не вскрывались. Теперь они находятся в U. C. L. A.[155]. По-прежнему нераспечатанные.
Вдруг я вспомнил, как он объяснял свой разрыв с Сандраром, давним своим другом еще в пору Иностранного легиона. Это было в один из тех вечеров, когда он вспоминал старые добрые времена, замечательных своих друзей – Сандрара, Кокто[156], Радиге[157], Кислинга, Модильяни, Макса Жакоба и иже с ними – и как один за другим они исчезали или, точнее, бросали его. Все, кроме Макса. Макс был верен до конца. Но Сандрар, о котором он с такой теплотой говорил, которым он до сих пор от всей души восхищался, – почему Сандрар также бросил его? Вот как он это объяснял:
– Однажды – вы же знаете его! – он осерчал на меня. И это был конец. Больше я никогда с ним не встречался. Я делал попытки, но бесполезно. Дверь была закрыта.
Я никогда не передавал ему слова, сказанные мне Сандраром в 1938 году, когда я сделал ужасную ошибку, сообщив, что знаком с его старым другом Мориканом.
– Морикан?! – сказал он. – Ce n’est pas un ami. Ce’est un cadavre vivant[158]. – И дверь оглушительно захлопнулась.
Так вот, о часах с маятником. Которые я отдал Лайлику, чтобы тот доставил их Морикану. А Лайлику взбрело в голову выяснить, насколько ценна эта хреновина. Так что, перед тем как вручить часы адресату, он тащит их тому самому часовщику, чей адрес Морикан давал мне на случай их починки. Их цена? По мнению этого типа, знающего толк в часовых механизмах, было бы удачей загнать их за пятьдесят долларов. Торговец антиквариатом, возможно, даст чуть больше. Однако немногим больше.
– Но это курам на смех, – сказал я, когда он рассказал эту историю.
– И я так подумал, – сказал Лайлик. – Поэтому понес их к торговцу антиквариатом, а затем в ломбард. То же самое. Для такого барахла нет рынка. Конечно, все они восхищались часами. Чудесный механизм. Но кому это нужно? Я думал, тебе будет интересно узнать, – добавил он, – поскольку этот хмырь всегда устраивал такой шум вокруг них.
Затем он поведал мне о своем телефонном разговоре с Мориканом. (Который, похоже, слишком перенервничал, чтобы принять его лично.) Разговор длился чуть ли не полчаса. Притом что говорил один Морикан.
– Жаль, что тебя не было, – сказал Лайлик. – Он был в своей лучшей форме. Не знаю никого, кто бы еще, будучи так разъярен и озлоблен, говорил бы столь блестяще. Чего он только не городил о тебе… Господи Исусе, это бы тебя испепелило! И как только он тебя не обзывал! Знаешь, через несколько минут я начал получать удовольствие. Я то и дело поддакивал ему, чтобы просто посмотреть, насколько далеко он зайдет. Во всяком случае, будь бдителен! Он готов сделать все, что в его силах, лишь бы нагадить тебе. Я в самом деле думаю, что он потерял рассудок. Чокнутый. То есть абсолютно… Последнее, что я помню из его слов, – это что я прочту о тебе во французских газетах. Он формулировал plaidoyer[159]. Сказал, что откроет им, твоим обожателям, всю подноготную их любимого Генри Миллера, автора «Тропиков», мудреца с вершины горы… «Quel farceur!»[160] Это было его последнее обвинение.
– Он не говорил: «Je l’aurai!»?[161]
– Ага, точно. Тоже говорил.
– Я так и думал. Le couillon![162]
Первым признаком маневров Морикана было письмо из швейцарского консульства в Сан-Франциско. Вежливое официальное письмо, информирующее меня о визите Морикана в их учреждение и о его отчаянном положении, и под конец они интересовались моим мнением насчет данного дела. Я ответил довольно пространно, предложив переслать им копии писем Морикана и повторив сказанное Морикану: что я порвал с ним и ничто не заставит меня изменить свое решение. На это я получил замечание, напоминающее мне, что независимо от того, что произошло, с официальной точки зрения я являюсь опекуном Морикана. Не буду ли я так любезен переслать письма, о которых говорил?
Я отправил фотокопии писем и стал ждать развития событий.
Я хорошо представлял себе, что должно последовать в данном случае. Невозможно будет отрицать написанное твоей же собственной рукой.
Следующее письмо было в том духе, что случай Морикана действительно трудный, что у бедняги явно не все дома. Далее говорилось, что консульство было бы только радо отправить его домой, если бы у них были фонды на такие цели. (Каковых фондов у них, конечно же, никогда нет.) Нельзя ли ему, вице-консулу, приехать и обговорить все со мной, дабы, может быть, найти какой-нибудь приемлемый компромисс. Пока же они позаботятся о Морикане, насколько это в их силах.
Что ж, он приехал, и у нас был долгий разговор. К счастью, моя жена была рядом, чтобы подкрепить мои заявления. Под конец, после того как мы перекусили, он вытащил камеру и сделал несколько снимков – нас и окружающей обстановки. Место его очаровало. Он спросил, может ли еще раз приехать как друг.
– И этот идиот не вынес такой жизни! – сказал он, качая головой. – Как можно! Ведь здесь рай.
– Потерянный рай! – возразил я.
Когда он уезжал, я отважился спросить:
– Что вы будете с ним делать?
Он пожал плечами.
– А что можно сделать с подобным существом? – сказал он.
Тепло благодаря меня за все, на что я пошел ради его соотечественника, и выражая сожаление по поводу неприятностей, которые тот мне причинил, он сказал:
– Вы, должно быть, человек великого терпения.
Больше я никогда о вице-консуле не слышал. Как ничего не знал о том, что было дальше с Мориканом, – пока не получил номер «Le Goéland» за июль – август – сентябрь 1954 года, где сообщалось о его смерти. Именно от редактора «Le Goéland» Теофила Бриана, последнего и единственного друга Морикана, я узнал не так давно несколько фактов, относящихся ко времени между переездом Морикана в Монтерей, всего через три месяца после прибытия в Биг-Сур, и финалом его жалкого существования.
Мы с ним расстались в марте 1948-го. Как он протянул до осени 1949-го, когда его выслали иммиграционные власти, остается загадкой. Даже Бриан почти ничего не мог мне сказать об этом времени. Evidemment[163], все было довольно мрачно. Ближе к концу сентября он появился в доме Бриана в Бретани, где ему предложили пристанище. Здесь он протянул только шесть недель. Как Бриан тактично выразился в письме: «Я слишком быстро осознал, что жизнь сообща не может продолжаться бесконечно». Таким образом, 17 ноября верный друг повез его в Париж и поселил все в том же старом «Отеле Модиаль». Здесь, хотя он и продержался какое-то время, дела быстро приняли худой оборот. Под конец, когда он был в полном отчаянии, судьба распорядилась, чтобы он испытал последнее унижение, а именно обратился с просьбой поместить его в швейцарский приют для престарелых на авеню Сен-Манде в Париже. Это было заведение, основанное его родителями. Здесь он выбрал комнатушку, выходящую во внутренний двор, из окна которой была видна памятная доска, установленная в честь открытия его матерью и братом, доктором Айвэном Мориканом, данного учреждения.