— Пить что-нибудь будете? Я позову миссис Томсон.
— Нет, спасибо, — отказалась я, не зная, как начать разговор, прелюдия к которому была во всех отношениях неподходящей. Он развернул стул задом наперёд и уселся на него верхом, как мальчишка, положив на спинку стула скрещенные руки и на них голову.
— Я вам верю, — продолжила я, сбиваясь, — но от этого мне ничуть не легче. То, во что мне пришлось поверить, чудовищно. Я не знаю, сколько загубленных душ на вашей совести…
— Я могу сказать вам это точно, — прервал меня Мирослав. — Без турок — четыреста пятьдесят три.
Жуткая эта точность поразила меня в самое сердце. Стиснув переплетённые пальцы, я спросила:
— Но чем, чем они перед вами провинились?
Не знаю, зачем я это спросила; мне надо было помнить, что с логикой Мирослава мне не совладать. Он спокойно ответил:
— Каждый из них прекрасно знал свою вину; а вам до неё не должно быть дела, раз вы сами невинны.
В его голосе не было угрозы; в нём звучала будничность, какая редко встречается даже у телеграфиста. Но эта будничность каким-то образом предостерегала меня. От чего? Я решила попробовать другое направление.
— А Белинда тоже была виновна?
— В определённом смысле, — с расстановкой сказал Мирослав. — Я признаю, что тогда, десять лет назад, в Лондоне я наломал дров. Ситуация сложилась весьма глупо. Я был впервые в этой стране и ещё не знал, как себя вести с англичанами. Я допустил несколько просчётов, которые обернулись катастрофой. На меня открыли охоту, как на лисицу. Я был вынужден защищаться любой ценой. Знаете ли, альпеншток в сердце — это очень больно, хотя это меня и не убило.
Он помолчал, пощипывая холёные усы. Затем заговорил снова:
— Теперь я приобрёл некоторый опыт. Эти события меня научили уму-разуму. Теперь я знаю, что в Лондоне ни к чему пытаться решать какие-либо вопросы силой — любую проблему, даже самую непривычную для англичан, здесь можно разрешить с помощью денег. Правда, следует доплачивать за молчание, но это тоже чисто финансовый вопрос.
— Вы в самом деле чудовище, — сдавленным голосом произнесла я. — Неужели для вас совсем ничего не значит нравственность?
Он поднял голову и выпрямился на стуле, твёрдо уперевшись обеими ногами в пол.
— Какая именно нравственность? Ваша, английская нравственность? Безусловно, не значит.
— Оставьте ваши софизмы, — сказала я, чувствуя себя оскорблённой. — Вы прекрасно знаете, что нравственность существует одна — общечеловеческая.
— Общечеловеческая? — усмехнулся Мирослав. — Сказки. Турок, например, считает добродетелью перерезать горло старику и изнасиловать его восьмилетнюю внучку. При условии, что они не его единоверцы.
— Я ничего не знаю о магометанах, — сказала я, — я говорю о христианской нравственности. Вы-то ведь христианин, а не турок.
— Ах, вот как, — прищурился Мирослав, — значит, уже только о христианской? О какой именно христианской? О нравственности Христа или о нравственности христиан? Первой не видел, и подозреваю, что её в силах исповедовать только сам Христос, он всё-таки был Богом, не то что мы, грешные. А вторая мне известна очень хорошо: ваши предки, все как один христиане, сжигали живьём женщин и детей и полагали это нравственным.
Я перевела дух; эту старомодную провокацию в духе агностиков прошлого столетия отразить было не столь трудно. Меня даже разочаровало, что Мирослав, с его умом, скатился до плоской демагогии.
— Ну, здесь вы подтасовываете, — благожелательно отозвалась я. — Всякому ведь ясно, что то, о чём вы говорите — не идеал христианства, а, напротив, его болезнь, извращение его социальных основ. Какое это отношение имеет к духу христианства? Где в Евангелии Христос предписывал жечь людей?
— А где в Евангелии Христос предписывал резать ирландцев? — неожиданно сказал Мирослав. — Так называемые оранжисты,[16] которые сейчас, пока мы тут с вами беседуем о нравственности, может быть, разбивают кирпичами головы вашим согражданам — ведь они уверены, что делают это во имя христианского идеала.
— При чём здесь оранжисты, — досадливо сказала я, не понимая, какова связь между беспорядками где-то в Ольстере и вопросом о христианской нравственности. — Никакой это не христианский идеал.
Мирослав посмотрел на меня спокойно, как ни в чём не бывало, и спросил:
— А каков, по-вашему, христианский идеал?
— Человеколюбие, естественно, — ответила я, изумившись такому вопросу. И увидела невыразимое презрение на лице Мирослава.
— Человеколюбие! Ваше англиканское человеколюбие предписывает умиляться босому мальчику в рваном тряпье и подавать ему грошик, а потом вздёргивать этого мальчика на виселицу за кражу репы. Не гуманнее было бы повесить его сразу, пока он не дошёл до кражи?
Мне стало невмочь от его цинизма и от невозмутимости, с которой он говорил подобные вещи, весьма поверхностно разбираясь в истории нашей страны и валя всё в одну кучу. Он сел на любимого конька иностранцев — попрекание чужой страны, и это надо было пресечь.
— Вы, Мирослав, городите чепуху, — с трудом сдерживаясь, сказала я. — Никто сейчас детей не вешает, тем более за кражу репы. Вы говорите так, как будто не существует никакого прогресса в сфере нравственных ценностей. Нужно быть слепым, чтобы не видеть, какой огромный шаг современный мир сделал в сторону защиты гуманности и прав личности.
— Да? Скажите это участникам англо-бурской войны.[17]
Мирослав хмыкнул; его вывернутая нижняя губа оттопырилась ещё больше, придав ему сходство с китайским драконом, которых рисуют на веерах.
— Я вижу прогресс только в укреплении приятности своего бытия. Вначале отсечение головы заменили на повешение — и тем продлили агонию осуждённых в десятки и сотни раз, при чём же тут гуманность? Может, лучше признаться, что боитесь крови? Недавно у вас казни из публичных сделали тайными — якобы ради соблюдения прав личности. Уверяю вас, что человеку, которому осталось жить пятнадцать минут, не до того, отнимут ли у него жизнь публично или тайно. Это волнует только тех, кому вид виселицы портит воскресную прогулку. Приятность не должна омрачаться — кредо вашего прогресса.
Как ни омерзительно это, но я чувствовала в его словах какую-то дикую правоту; в отчаянии уцепившись за последний аргумент, я сказала:
— Когда-нибудь смертную казнь вовсе отменят. Все цивилизованные народы к этому стремятся.
— Отменят, — подтвердил Мирослав. — А затем тех, кто ограбил вас или убил вашего брата, поместят в просторную светлую камеру с розовыми полотенцами и будут кормить диетическим обедом. И полотенца, и обед будут куплены на ваши деньги — ведь вы добродетельны и платите налоги. И вас никто не спросит, желаете ли вы содержать на свой счёт убийцу ваших родных и близких.
Он раскачивался на стуле с неприятным скрипом.
— Коне-ечно, — нараспев проговорил он, — отменят смертную казнь, не беспокойтесь. Лет через сто устранят нищету, накормят всех детей и построят для всех рабочих дома с садами. Арестантов в тюрьмах будут угощать мороженым. Борцы за права, лишившись других предметов, переключатся на борьбу против купальных костюмов — или что они там ещё способны выдумать. Но вот представьте себе: кому-нибудь прискучит стерильность этого мира, и он, вспомнив Джека Потрошителя, задушит первую встречную наивную барышню и изрежет её на куски… Что вы с ним тогда сделаете?
Его тёмные глаза упёрлись мне прямо в лицо.
— Посадите в камеру писать мемуары и есть мороженое?
Я снова промолчала. Мирослав порывисто встал со стула, захватив рукой длинную прядь своих волос и намотав на палец.
— Вы вот зовёте это гуманностью, а я зову это трусостью. Чего стоит ваша английская нравственность, прекрасно видно из «Джейн Эйр». Достойный человек благородного происхождения влюбляется без памяти в жеманную гусыню из дешёвого пансиона и хочет на ней жениться — она же вместо того, чтобы проявить хоть каплю благодарности, бросает его, обвинив его в том, что он хотел сделать её своей любовницей! И всё из-за того, что их брак не совсем безупречен с точки зрения канонического права, хотя разве он виноват в том, что его обманом женили на неизлечимо больной психопатке и развестись с ней нельзя? Нет, пепиньерка — откуда столько гонору? — принимает вид оскорблённой римлянки и бросает своего жениха фактически на верную смерть, ведь полоумная жена уже раз чуть не убила его, — а потом, когда психопатка погибла и преграда устранена, она с видом доброй самаритянки возвращается на пепелище нянчиться с избранником, потерявшим руку и глаз. Вот цена вашим английским добродетелям! Потому что вы бежите от вопросов, вместо того чтобы отвечать на них.
Он наклонился ко мне, дыша жарким запахом нагретой земли; шарф соскользнул с его шеи, и шрам был у меня перед самыми глазами.