Он наклонился ко мне, дыша жарким запахом нагретой земли; шарф соскользнул с его шеи, и шрам был у меня перед самыми глазами.
— А если на ваших глазах мерзавец в зелёной повязке прирежет вашего соседа и изнасилует его дочь, с которой вы играли в детстве? И в руках у вас не окажется сабли или пистолета, как у мужчины, а только кол из садовой ограды?
Я содрогнулась.
— Хватит, — сказала я. — Начитались «Братьев Карамазовых»! Не выбивайте из меня те слова, которые хотите услышать; я не мальчик с нервической религиозностью. И мы не в Османской империи и даже не в крепостнической России, мы в Англии…
Он перебил меня:
— Ручаюсь, местонахождение в Англии не гарантирует вам ничего. Подобное может приключиться с кем угодно и где угодно. Итак, чего, на ваш взгляд, он заслуживает?
— А чего заслуживаете вы? — потеряв терпение, выпалила я. — Вы сторонник справедливости, вот и ответьте мне, чего, по вашей шкале, заслуживаете вы за всё то, что сделали.
Мирослав отступил назад и улыбнулся.
— Вы умная девушка. Я в вас не ошибся.
— Вы не ответили на мой вопрос.
— Ответить на него не составляет труда, — дружелюбно произнёс Мирослав. — Смерти.
Поражённая той бесхитростностью, с которой он дал мне ответ, я задохнулась, и по лицу моему потекли слёзы.
15 сентября 1913. Боже, как страшно всё перепуталось — во мне и вне меня! А ведь мы знакомы с ним чуть более двух недель; но за эти две недели мне пришлось узнать такое, что я не в силах ручаться, осталась ли я сама собой — Дороти Уэст. Казалось, англичанину такое знать нельзя, а узнав, остаётся только повеситься; но я живу. Живу и, что хуже, я принимаю Мирослава таким, как он есть. По меркам любой цивилизованной страны, он не заслуживает зваться человеком; сам факт его существования чудовищен и неправдоподобен, — ведь, что ни говори, а обезглавленному века назад полагается лежать в могиле, — и у Моппера были все основания изобразить его мерзким монстром. Но отчего же я чувствую к нему нечто иное и большее, чем ужас и гадливость? Не потому ли, что я видела то, чего нет в романе Моппера — ясные мудрые глаза Мирослава, его печальную и злую иронию, его неподдельную боль и тоску, его несгибаемую отчаянность и диковатую, но последовательную честность — человеческое, слишком человеческое лицо совершавшего бесчеловечные поступки. Да, это он — такой, какой он есть; ревнующий к своему литературному двойнику. Он хочет, чтобы любили его, настоящего Мирослава, а не героя Моппера. Вот что он так долго пытался до меня донести.
Вот вопрос, который должен бы быть в моей прямой компетенции как художественного критика: будь Гамлет или Отелло нашим современником и живи рядом с нами во плоти, любили ли бы мы его? Понравился бы он нам, восторгались бы мы «величием» его духа? О, насколько проще любить литературных героев, чем живых людей! (Да и мёртвых — тоже, когда они невыдуманные.) Будь Джек Потрошитель сказочным персонажем, разве мы бы испытывали по отношению к нему хоть вполовину то отвращение, которое испытываем теперь? Страшно сказать, мы почти восторгаемся Синей Бородой, а как насчёт его исторического прототипа, Жиля де Реса? Какова же извращённость человеческой природы, когда человек прикипает душой к бумажным извергам, сотворённым писателями с целью удовлетворить человеческое любопытство к пороку, и не хочет знаться со своими ближними из плоти и крови, если находит их хоть ненамного хуже себя! Как несправедливо утверждать, будто литература может сделать жизнь лучше; литература и жизнь — два непримиримых врага, которые душат друг друга, словно дерущиеся бульдоги, и горе тому, кто будет изучать одну по другой или путать обе вместе! Литература — теперь я вижу это — не только не делает нас лучше в жизни, она делает нас глухими и чёрствыми к самой жизни, извращая сознание. Хирургическая операция, которую произвёл над моей душою Мирослав, ужасна; но я теперь вижу её цель. Древние египтяне удаляли с глаз катаракту медным ножом, без обезболивания; больной терпел невыносимые мучения, но в итоге обретал зрение. Мирослав не хотел, чтобы между нами была хоть капля лжи, не хотел скрыть от меня ничего, даже самого ужасающего… Мне кажется, я начала понимать, в чём…
[не дописано]
20 сентября 1913. Мы снова встретились в Гайд-парке, на том самом месте, где он впервые попытался показать мне, кто он такой. Мы сидели на траве под слабеющим осенним солнцем, бурые листья платана валились на нас, и Мирослав держал мою руку в своей, очень странно, сжимая двумя смуглыми пальцами моё запястье. На голове у него был коричневый плисовый берет, длинный вязаный шарф спускался до колен, в петлице торчала жёлтая роза. Не в силах вынести его улыбки, я произнесла:
— Ведь вы знаете, что я вас люблю. Кем бы вы ни были и что бы вы ни совершили, мне всё равно. Вы добились своего.
Лицо Мирослава исказилось усмешкой, полной такого страдания, что мороз прошёл у меня по коже.
— Нет, я ещё не добился своего, — просто ответил он. — Вы ещё не знаете, что вам предстоит.
— Почему? — обратилась к нему я, не вынимая из его руки своей. — Я ваша. Я знаю, на что иду. Теперь, когда знаю, что люблю вас.
— Так ли вы знаете, на что идёте? — мягко спросил Мирослав. — Готовы ли вы узнать, что не вы моя, а я — ваш? Готовы ли вы обладать мною в последнем, предельном смысле?
— Вы опять говорите загадками, — с дрожью сказала я. Неестественный жар его тела, столь близкого, создавал ощущение тяжёлой лихорадки. Вдруг в моём уме забрезжил какой-то проблеск понимания. — Вы хотите… чтобы я… как Ленора?
— Холодно, — с переменившейся интонацией обронил Мирослав. — Я думал, вы будете догадливее. Нет, мне не нужна ни ваша плоть, ни ваша кровь, ни ваша жизнь.
— Но что же, что же вам нужно? — вскричала я, так громко, что две прогуливавшиеся вдалеке дамы обернулись и посмотрели на нас. Мирослав выпустил мою руку.
— Ваша совесть, — вполголоса сказал он. — Ваша чистая, незапятнанная совесть. Сможете ли вы пожертвовать этим?
— Я не понимаю, — прошептала я. Меня бил озноб, и инстинктивно я привалилась к тёплому плечу Мирослава. Он не противился, но и не делал никаких ответных движений в мою сторону. Глядя куда-то вдаль, он произнёс:
— Когда я впервые сказал вам, что жду от вас любви, вы поняли это как предложение переспать со мной, и это вызвало у вас моральное отвращение. Теперь у вас пафос жертвенности, и вы думаете по-другому. Но я своих намерений относительно вас не менял. Вспомните, я говорил вам, что я гораздо хуже, чем вы обо мне думаете. И что я потребую от вас расстаться с совсем другим видом невинности. Мне нужно от вас то, что вызовет у вас бесконечно большее моральное отвращение, чем любые виды полового греха.
Страшное, свербящее чувство пустоты поднялось у меня внутри; кровь отлила от лица, я услышала звон в ушах — и свой собственный голос, чужой, как будто издалека:
— Я должна… убить кого-то?
Я почувствовала, как сильные руки Мирослава подхватили меня и прислонили к стволу дерева. Видно, у меня закружилась голова и я начала заваливаться набок.
— Не кого-то. Меня.
Я открыла глаза. Мирослав смотрел на меня, печально улыбаясь.
— За что? Вы не сделали мне ничего плохого, — пробормотала я, понимая, какие глупости говорю, но думая, что надо что-то сказать, как-то возразить ему. Он кивнул.
— Тем лучше. В вашем сердце не будет мстительности. Вы будете чисты.
Мне было трудно дышать; привалившись к замшелой коре платана, я глядела на Мирослава. Внезапно я поняла всю серьёзность его намерений; сейчас он не шутил — потому что на эту тему нельзя шутить, даже таким, как он…
— Вы прокляты, — задыхаясь, проговорила я. — Вы прокляты и хотите, чтобы я избавила вас от проклятия? Чтобы ваша душа обрела покой?
Лицо Мирослава посуровело.
— Чепуху говорите, — нахмурился он. — Такой вещи, как проклятие, не существует. Меньше верьте мопперовской мистике.
— Мистике? А разве ваше существование — не мистика? Вы не пользуетесь зеркалом, — сбивчиво заговорила я, — я видела, как вы брились. Почему? Ведь это правда?
— Неужели вы думаете, что не сможете увидеть меня в зеркале? — криво усмехнулся Мирослав. — Я такое же физическое тело, как и вы, и так же отражаю свет. Не ищите мистики там, где её нет. Вам не приходило в голову, что я не пользуюсь зеркалом по другой причине? Потому, что оно отражает меня слишком хорошо?
— Как это? — не поняла я. Мирослав разгладил усы, и лицо его приняло серьёзное выражение.
— На человека можно навести морок. На зеркало — нельзя. Оно всегда будет отражать меня таким, какой я есть. А вид моего настоящего лица в зеркале невыносим даже для меня самого.
Я знала, о чём я его сейчас спрошу.
— А я… вас таким видела?
— Видели, — кивнул он. — Вы помните, когда это случилось.