было недостатка в их количестве, что в смысле примет только усложняло дело. Сиропин не путал следы, он, казалось, никуда не уходил. Одинаковые цепочки башмачих отпечатков, расходящиеся в разные стороны, вдруг пересекались и сходились встречными направлениями то четно, то нечетно. И скелет то приближался, то просто рос в размерах. И на этом этаже пусто, и никакого Сиропина. Выше, ниже, и тут. Никакого Сиропина.
Когда, наконец, его заметили, его пытались звать, но он медленно растворился с одним из образцов удивленного лица. Он пошел к своему отражению в стеклянной печали, а оно пошло к нему.
По облитому луной полу заметались тени матерых горилл. Хлопали на вихлистых петлях двери. Мерещились призраки нездешних звуков. Сиропин узнал метафизический ужас, мистифицирующий сарказм, узнал громкое покашливание за стеной, он узнал продувающий страх, он узнал сомнения в том, что может спастись от них. И это мнил.
Боясь навести на след, Сиропин умело петлял. Звезды и луна звонким диском сияли по обе стороны пути. Своей красотой они могли наложить отпечаток на всю жизнь всех людей. «Не на мою», – заметил Сиропин, сутуло проскакивая над руинными тенями весь млечный путь, уходя от погони с пульсом от тридцати до ста тридцати и с тоской журавлиной.
Они уже не скрывались, они окружали, и по общей случайности неожиданно вдруг с ним пересеклись. Сиропин замер с гулким огромным сердцем, и долгое мгновение в шепотах-шорохах смотрел в глаза охотников: «Целятся».
Сильные ноги травоядного отреагировали независимо от застывшей мысли, Сиропин рванул и исчез, инстинктивно безошибочно используя меняющийся лабиринт.
Облегчение, что он так ловко путает следы, так легко отрывается от погони и обходит демонические тупики, скоро прошло. Он вполне понимал, что это мнимое бегство. К отставшим позади порождениям его бреда вернется прежняя сила. И Сиропин просто остановился, как антилопа после многих часов погони останавливается без звука от усталости, со спокойными черными глазами ожидая стрелу под левую лопатку.
Сиропин сидел на полу, поджав руками колени, в полном оцепенении впитывая темноту замуровавших его стен, темноту страшного окна, начинающего мутью рдеть от наступающего утра, но с ухмылкой не пускающего слабейший свет.
Щека стены напротив слегка вздулась, и ослепительная ухмыляющаяся пасть открылась и ринулась на Сиропина, чтобы проглотить его, не жуя. Но, вместо этого, сплюнула пылью, поперхнулась, харкнула и с кирпичным грохотом разорвалась под напором огромного грязного сгустка, разрыхленного режущими ее острыми желтыми утренними лучами. Пробив стену, огромный ком утратил плотность, размяк и с облегчением развалился.
Показались руки, отбросившие ломы и кирки, показались ноги, тряпичные, не могущие держать, не могущие стоять. Все эти многочисленные конечности дергались, но не столько от усталости, сколько от неудержимого, поглощающего весь остаток сил, хохота общего туловища. Облако мелкой пыли оседало, покрывало белым влажные грязные лица, часто дышащие рты, но не могущие толком вдохнуть от распирающего их смеха. Не в силах подняться, не в силах даже поднять руку, нелепыми ползаниями утирая лбы и глаза об одежду друг друга, извиваясь и шлепаясь на полу, этот страшный клубок трясся и помирал со смеху.
«Это мы», – пискнул, наконец, Баландин и тут же задохнулся снова. Марат был первым, кто ввалился и принял на себя самую гущу сыпучей дряни, и не мог выдавить ни звука, а только широко разевал пасть, как рыба, бьющаяся в куче липких опилок. «Мы», – прохрипел Семенов и захлебнулся от своего и Баландина гогота, перекатываясь без сил на мягкого обваленного в муке Марата. И уже все трое только молча вздрагивали и тряслись все реже и реже с одной только мыслью – лежа отдышаться. Утрабледного воздуха несколько кружек подряд.
Жена Сиропина, Илинишна, нашла его утром в медпункте на работе, загнанного, ошалевшего, за одну ночь одичавшего, грязного, покарябанного, впервые небритого. И этот его необычный небритый вид был и ужасен, и жалок.
Болото в награду за свое первое путешествие в желудке Сиропина подарило ему свою бесчеловечную любовь в скелете. Сиропин плюс болото плюс скелет. Из этих троих не все были рады такой арифметике. Болото, если бы оно могло, расцеловало бы Сиропина. Нужна ему такая награда?
Нет. Раствориться в пустоте? Никчемная. Жизнь напрасна.
Да. Жизнь прекрасна даже трещинами в асфальте. Раствориться в пустоте. Получить весь ее восторг. Теперь Баландин знал, это возможно. Жизнь незаконна, жизнь единственное чудо. Ею исполнено счастье.
Столько слов скопилось в горле. Отметь, где счастью начинаться, по земле проведи ногой черту. Дрожал жизни ртутный блеск и лета желтый смех. Прыгала радость разноцветных клякс. И кругом желанье новыми всходами землю проткнуть. Собранье летних дней постановило: зеленить, желтить, синить. Ветви, разбегитесь в небо. Ветер, напряги. Листья, громче шелестите. Солнце, ярче тень.
Налетели воробьи, начирикали с три короба и спрыгнули обратно в небо. Мы с ними все жизни любимцы. Что может быть лучше. Быть у жизни на учете. Я готов с тем деревом тысячью листьями греться и дышать. Я не прочь слепым дождем промокнуть. Я очки примерил, чтоб умнее бы́ть. Я прямо позади своих глаз. Я каждым летним запахом дурею. Я верю в бессмертье череды́, ежедневно съедаются щи и борщи. Я круглое лето хочу. Я хочу со словами дружить. Я умею себя домой отвести. Я в эрмитаже па́хну костром. Я́ – вот что такое жизнь. Я с солнца жизнью взят. Из всех людей я чувствую себя. И мир зовет: приди, увидь. И мир высок, и мир так мал, и мир весь мой от кончиков до пят. И я хочу, пусть мир чувствует меня, пусть держит, пусть порывом повиснет мне на шее, пусть не отпускает. Меня.
Все атомы до горизонта рады; еще один стакан счастья залпом; и отпускал, быстро износился этот день. Близился наш праздник. Вечер тучами небо скомкал.
В актовом зале уже было полно народу, но не было зоркого наблюдателя, такого как Сиропин, чтобы отметить среди общей толкотни резкое зеркальное появление Марата и Вольфа. Они одновременно вошли с двух противоположных одинаковых боковых дверей, синхронно и зеркально повторяя движения друг друга, но друг друга не замечая.
Вольф скучно взглянул, круто развернулся и исчез. Марат осматривал сцену. На Ильича, одиноко стоящего в своем углу, кто-то уже напялил фуражку с кокардой, спереди вплотную к бюсту стоял стул, на который аккуратно положили растянутый баян. Марат спокойно убрал весь этот реквизит, освободив белый бюст.
Однако, как много уже тут, и все с иголочки. Пышные нечеткие пятна платьев, с белой рубашкой пингвинится пиджак. Ряды и кучки пингвинов вокруг ярких взрывов перьев. Дополнительные