Походка у масаи напряженная, они ставят одну точеную ногу впереди другой, но движения рук, запястья и кисти у них на редкость плавные. Когда молодой масаи натягивает лук и спускает стрелу, кажется, что сухожилия его длинных рук звенят в воздухе вместе со стрелой.
Полицейский из Найроби был молод, он недавно приехал из Англии, и его переполняло служебное рвение. Он так хорошо говорил на языке суахили, что мы с Канину его не понимали, вдобавок он живо заинтересовался тем старым случаем с нечаянным выстрелом и учинил Канину перекрестный допрос, от которого тот просто окаменел. Закончив допрос, молодой чиновник сказал мне, что по его мнению, с Канину поступили ужасно несправедливо, и что дело надо разобрать в Найроби.
— Но на это уйдут годы жизни — и вашей, и моей, — сказала ему я. А он ответил:
— Разрешите заметить, что это нельзя принимать во внимание, когда речь идет о восстановлении попранной справедливости.
Канину взглянул на меня исподлобья: он решил, что угодил в ловушку. В конце концов, мы выяснили, что дело слишком давнее, и никто его к производству не примет, так что все сошло спокойно, только Каберо регулярно приходил регистрироваться, как работник фермы. Но все эти события произошли гораздо позднее. В течение пяти лет о Каберо на ферме не поминали, словно его не было на свете — он кочевал с племенем масаи, а у Канину и без того хватало хлопот. Прежде чем его испытания кончились, в дело вступили силы, которые бросили его в камнедробилку и смололи в порошок.
Но об этом я мало что могу рассказать. Во-первых, потому что эти силы по своей природе чрезвычайно таинственны, а во-вторых, тогда я была слишком занята своими делами и почти не думала ни о Канину, ни о его судьбе, да и все, что касалось фермы, отодвинулось в страшную даль, как далекая вершина горы Килиманджаро, которую я видела издалека сквозь туман, часто совсем закрывающий ее. Туземцы смиренно принимали эти периоды забвения, будто меня и вправду унесло от них в иной мир, и впоследствии они говорили об этом времени, как о времени моего отсутствия. Они говорили:
«Большое дерево рухнуло» или: «Мой ребенок умер, когда вы уходили к своему белому народу».
Когда Ваньянгери поправился и его выписали из больницы, я забрала его домой на ферму и с тех пор встречалась с ним очень редко — по праздникам, или на равнинах.
Через несколько дней после возвращения Ваньянгери его отец, Вайнайна, и его бабушка пришли ко мне. Вайнайна был небольшого роста, с круглым брюшком, что редко встречаются среди племени кикуйю — все они сухощавые или даже тощие. У него росла реденькая бородка, и еще была странная привычка никогда не смотреть собеседнику прямо в глаза. Он производил впечатление неразвитого дикаря, которому только и нужно, чтобы его оставили в покое. Вместе с ним пришла его мать, древняя старуха из племени кикуйю.
Туземки бреют себе головы, и удивительно то, как быстро вы сами начинаете чувствовать, что эти круглые, чистенькие, аккуратные головки, похожие на темные матовые орешки — это и есть признак истинной женственности, и что взлохмаченные волосы на женской голове так же непристойны для женщины, как борода. У старой матери Вайнайны на голом сморщенном черепе кое-где были оставлены пучки седых волос, и это производило такое же неприятное впечатление, как небритый подбородок у мужчины, и придавало старухе вид крайне запущенности и бесстыдства. Старуха опиралась на палку и молчала, слушая Вайнайну, но молчание ее было каким-то искрометным, ее переполняла кипящая ключом жизненная сила, из которой ее сын не унаследовал ни капли. Эта пара напоминала Ураку и Ласкаро, но об этом я узнала только позже.
Приплелись они ко мне с вполне мирной целью. Ваньянгери, как сообщил мне его отец, не мог жевать твердую кукурузу, а люди они бедные, у них нет ни муки, ни дойной коровы. Не разрешу ли я, пока дело Ваньянгери не будет улажено, брать немного молока от моих коров? А то они прямо не знают — выживет ли их ребенок до тех пор, пока им не выплатят выкуп? Фарах был далеко, уехал в Найроби по своим делам с сомалийцами, и пока его не было, я дала согласие, чтобы Ваньянгери каждый день получал бутылку молока от моих коров, и велела моим слугам, которые, как ни странно, были очень этим недовольны и неохотно выполняли мои приказания, давать отцу Ваньянгери по бутылке молока каждое утро.
Прошло две или три недели, и как-то вечером Канину пришел ко мне домой. Он вдруг возник в комнате, где я после обеда сидела у камина и читала. Обычно туземцы предпочитают беседовать возле дома, на крыльце, и когда он закрыл за собой двери, я решила, что разговор у нас будет очень необычный. Но я не ожидала, что, закрыв двери, Канину не проронит ни слова; можно было подумать, что его сладкоречивый, словно медовый, язык вырезали у него изо рта. В комнате царила полная тишина. У этого большого старого кикуйю был вид тяжело больного человека, он всем телом опирался на палку, казалось, что тело под плащом истаяло. Его глаза потускнели, как у мертвеца, и он только молча облизывал сухие губы кончиком языка.
А когда он наконец заговорил, то только и сказал, что дела его очень плохи. Помолчав, он добавил небрежно, как будто дело шло о пустяках, что он уже отдал Вайнайне больше десяти овец. А теперь Вайнайна требует, чтобы он отдал ему еще корову с теленком, и придется их отдать.
— А зачем ты это делаешь, раз Совет еще ничего не решил? — спросила я.
Канину промолчал, он даже не взглянул на меня. В этот вечер он мне напоминал паломника, не знающего, где приклонить голову, и он зашел ко мне по пути сообщить обо всем, а теперь ему пора идти дальше. Я подумала, что он явно болен, и, помолчав, сказала, что завтра свезу его в больницу. Тут он только взглянул на меня искоса, с большой горечью — старому насмешнику было горько, что над ним, как видно, насмехаются. Но прежде чем уйти, он как-то странно провел рукой по лицу, будто отирая слезу. Было бы удивительно — как будто странничий посох расцвел — если бы у Канину нашлась хоть одна слезинка, и еще удивительнее, что он выбрал время пускать слезу, когда это было бесполезно. Я вдруг спросила себя, что же творилось на ферме, пока мне было не до нее. И когда Канину ушел, я посла за Фарахом, чтобы расспросить его обо всем.
Фараху иногда не хотелось обсуждать со мной дела туземцев, будто это ниже его достоинства, да и мне знать об этом не положено. Но в конце концов он соблаговолил рассказать мне все, причем на меня не глядел, а смотрел в окно на звезды. Оказалось, в том, что Канину пал духом, была виновата мать Вайнайны, настоящая ведьма, она напустила на него порчу. — Что ты, Фарах, — сказала я. — Ведь Канину человек почтенный и слишком мудрый, чтобы верить в колдовство!
— Нет, — с расстановкой ответил Фарах. — Нет, мемсаиб. Я думаю, эта старуха из племени кикуйю и вправду умеет колдовать.
Старуха сказала Канину, что его коровы еще увидят, что для них было бы лучше, если бы Канину сразу отдал их Вайнайне. А теперь коровы Канину слепнут одна за другой, и от этого горя у Канину сердце мало-помалу надрывается, как в стародавние времена трещали кости и расплющивались мышцы у тех, кого предавали мучительной пытке, постепенно заваливая тяжелыми камнями.
Фарах рассказывал о колдовстве кикуйю сухо, сдержанно, как рассказывал бы о ящуре у скота на ферме — сами мы этой заразы не подхватим, но можем потерять весь свой скот.
До позднего вечера я сидела и размышляла о колдовстве у меня на ферме. Сначала эта чертовщина показалась мне страшной и отвратительной — как будто она вылезла из забытой могилы и прижалась, расплющив нос, к оконному стеклу. Я слышала, как вдали у реки выли гиены, и вспоминала, что у кикуйю есть свои оборотни, только не волки, а гиены — будто бы некоторые старухи по ночам оборачиваются гиенами. Может, вот сейчас мать Вайнайны трусит в ночной тьме по берегу реки, белея оскаленными зубами. К тому времени я уже привыкла верить в колдовство, и эта вера казалась мне вполне естественной — слишком уж много страшных существ выходит побродить глубокой ночью в Африке. «Эта старуха — страшная скряга, — думала я почему-то на суахили. — Она тратит свое колдовство на то, чтобы ослепить коров Канину, а меня заставляет кормить его внучонка, получая по бутылке молока в день от моих собственных коров».
И еще я подумала: «И несчастный случай, и все, что произошло потом — все теперь отравляет кровь моей фермы, и я в этом виновата. Придется призвать свежие силы, иначе жизнь на ферме превратится в дурной сон, в кошмар. И я знаю, что мне делать. Я пошлю за Кинанджи».
Глава пятая
Вождь племени кикуйю
Верховный вождь племени, Кинанджи, жил милях в девяти к северо-востоку от фермы, в резервации кикуйю, поблизости от французской миссии, и правил более чем сотней тысяч соплеменников. Это был красивый крепкий старик, умевший держать себя с достоинством и настоящим величием, хотя стал вождем не по праву рождения и не по выбору своих соплеменников, а был назначен англичанами, когда они так и не смогли поладить с законным вождем племени в этом районе.