При мысли, что придется рыться в этом шелковом коконе, гестаповец почувствовал прилив стыдливости, робкого смущения. И все же натянул кожаные перчатки.
Сначала он осмотрелся. На стенах Лени развесила афиши. Ревю тех кабаре, где она, наверно, исполняла маленькие роли. На комоде стояли фотографии. Лени в летнем платье. Лени в соломенной шляпе, сидящая в лодке. Хохочущая Лени в лыжном костюме, наверняка где-нибудь в Гармиш-Партенкирхене или в Шварцвальде…
Похоже, она очень любила себя, и Францу пришлось признать, что было за что. Он затруднился бы определить, чем именно так брала за живое ее красота, но взгляд, линия бровей и сияние обрамленных ресницами зрачков точно стояли во главе списка. Остальное естественным образом соответствовало: идеальный носик, прелестный рот… Он узнал испачканное лицо из Тиргартена – даже мертвая Лени оставалась красивой.
Бивен открыл ящики комода. Забитые шелковым бельем, воздушными кружевами, вещицами, в которых он даже не мог отличить верх от низа и изнанку от лицевой стороны. И все же он запустил руку в белье – ощущение, будто окунулся в бассейн с розовыми и серебристыми карпами, живыми и неуловимыми.
Он не нашел ничего.
В шкафу тоже ничего. Он проверил все закутки, перетряс каждый предмет, не пропустил ни одного глухого уголка. Голяк. Отправился в ванную. Мраморные перегородки, фарфоровые раковины и ванна, мозаичный пол… Все в модном стиле, то ли ар-нуво, то ли ар-деко, он их в упор не различал.
Его интересовали не эти изыски, а нечто иное: заглянуть за облицовку, простучать кафель, пошарить пальцами за массивной печью. Подход скорее сантехника, чем архитектора, рабочего, а не декоратора. И по-прежнему нулевой результат.
Он вернулся в спальню и глянул на себя в зеркало на туалетном столике. Весь красный и в поту. Он так и не снял китель и теперь подыхал от жары в этой слишком надушенной комнате. Скотина в нежном мирке…
Только сейчас он заметил у окна маленький камин, полуприкрытый занавесками. Подошел ближе: как обычно летом, очаг был закрыт чугунной дверцей. Он опустился на колени и попробовал ее сдвинуть.
Та легко поддалась: очевидно, ее нередко открывали. Ноздрей коснулся запах холодной сажи. Под решеткой для поленьев среди пепла он заметил что-то цветное, выделявшееся на фоне серого шлака. Сначала он подумал, что Лени впопыхах сожгла какой-то предмет, но тот не до конца сгорел.
Он ошибся. Это была коробка из-под шоколадных конфет от Эриха Хаманна, из знаменитой кондитерской на Курфюрстенштрассе. Бивен осторожно вытащил жестяную шкатулку, подул на нее и с еще большей осторожностью открыл.
Там лежали письма и фотографии.
На снимках была Лени в самом простом наряде – сценическом, то есть с перьями на голове и в чулках, доходящих до середины бедер, или же без затей – очень голая, очень белая, словно подносящая себя, как на блюде, на своей королевской постели.
Бивен вынужден был признать, что фигура соответствовала лицу: совершенная, шокирующая, истинный вызов для простого смертного.
Он полистал письма, которые – удивительно! – не были любовными. Все написаны Вилли Беккером, и их тон свидетельствовал скорее о прекрасной искренней дружбе.
Стриптизерша Лени и петушок Вилли никогда не были парой в супружеском смысле этого слова. Зато они были сообщниками, и это сквозило в каждой строчке. Там еще были колонки цифр и запутанные расчеты. Он прочтет все это на свежую голову, потому что сейчас не мог разобраться, кто кому был должен деньги и в каком направлении перемещалась наличность.
Франц сунул письма в карман и после некоторого колебания решил присоединить к ним и фотографии. Прежде чем они исчезли у него за пазухой, он еще раз просмотрел их и заметил одну, на которую в первый раз не обратил внимания.
Ну надо же…
Лени, по-прежнему в костюме Евы, но на этот раз не одна. Ее любовник, тоже голый, лежал рядом с ней (они поставили фотоаппарат на автоспуск с задержкой), нацепив лорнет мужа, а смеющаяся Лени водрузила на голову мужской котелок.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Бивен без труда узнал Симона Крауса и место, где был сделан снимок: лиловая комната, в которой он на данный момент находился.
Значит, эти два гаденыша трахались днем в особняке Лоренца, пока банкир, такой же простофиля, как все рогоносцы, вкалывал в конторе, чтобы принести в клювике деньги для мадам.
Едкий выплеск ненависти обжег ему горло. Этот гномик, разыгрывающий из себя крутышку, злил его все больше и больше. Самое что ни на есть гнилье, лишенное всякого чувства уважения. Может, и блестящий специалист (как говорила Минна), но продажный вырожденец и полное ничтожество.
И в то же время он испытал удовлетворение. Теперь этот мелкий поганец отлично вписывался в картину.
– Погоди, засранец, – пробормотал Бивен, – скажу я тебе пару ласковых…
28
Вскрытие – это момент голой истины. Ни одежды, ни крови, ни мертвой листвы, ничего, что скрывало бы чудовищные увечья и зияющие раны. Черно-белая ясность. Холодная прямолинейность скотобойни.
В лежащей на столе амфитеатра Лени Лоренц не осталось ничего человеческого. В ней больше не было ни крупицы чего-то интимного или загадочного. Отныне она стала куском органики, словно вырубленным в карьере из замороженной плоти. Четкой и точной формой. Минеральной.
Франц в аутопсии не разбирался. Вообще-то, если он и являлся в морг госпиталя «Шарите», то чтобы прикрыть убийство, совершенное одним из его людей. Он ничего не понимал в медицинском жаргоне, и его это совершенно не интересовало.
Он даже ни разу не был в этом овальном зале, одну часть которого занимали поднимающиеся вверх ступенчатые скамьи, а другую – оконные проемы, выходившие в больничный сад или, скорее уж, в плотные заросли кустов и близко посаженных деревьев, закрывающих весь обзор. Несомненно, в этом амфитеатре студенты слушали профессорские лекции. Что здесь делало тело Лени? Или труп станет предметом отдельного урока? Быть такого не может. Данное тело являлось государственным секретом. Останки, которые под властной пятой Третьего рейха просто не существовали.
Первой бросившейся ему в глаза раной была та, которая перерезала горло от уха до уха. Она была промыта, вычищена и теперь представляла собой странный рифленый обвод (как улыбка огородных чучел, которых мастерил отец, когда Франц был совсем мальчишкой).
Ниже от бедра к бедру шла еще одна рана минимум тридцать сантиметров шириной. Обвисшая кожа живота позволяла предположить, что теперь под ней мало что осталось.
И наконец, около двадцати ран на грудной клетке и руках. Бивен не разглядел их под платьем, потому что они были нанесены post mortem[61] и не кровоточили. Теперь же они походили на больших черных пиявок. От горла до живота все тело Лени было покрыто пятнами, как шкура рыси.
Бивен почувствовал, что это явный перебор. Хоть он и знал толк в убийствах, пытках и увечьях, но он был уличным убийцей, бандитом в силу общественной необходимости. Тем или иным образом он всегда находил в глубине души оправдание своей жестокости.
– Впечатляет, верно?
Нескладный в своем белом халате, Вальтер Кёниг, казалось, был доволен этим трупом, как скульптор своим новым творением. Он возглавлял Institut für Rechtsmedizin госпиталя «Шарите», то есть возглавлял службу судебной медицины. По крайней мере, так значилось черными тиснеными буквами на его визитной карточке.
В действительности его работа лежала в иной плоскости.
Даже мертвый, человек еще может многое рассказать. И в обязанности Вальтера Кёнига входило заставить его замолчать. Находясь практически на содержании гестапо, он получал мзду за то, что писал свои отчеты под диктовку тайной полиции.
За несколько сотен марок медик забывал о клятве Гиппократа и превращал человека в домашнем халате, приконченного двумя пулями в затылок, в преступника, «убитого при попытке к бегству», или же человека со следами пыток, на теле которого еще оставались отметины от раскаленного утюга, в «утонувшего в результате несчастного случая».