…В арестантской негде было повернуться. На лавках вдоль стен, на нескольких деревянных топчанах и прямо на полу сидели задержанные. Люди под охраной быстро теряют свою индивидуальность, особенно в первое время после ареста. Катали из доменного, засыпщики с коксовых печей, люди из низшего слоя юзовских обывателей и шахтёры, оказавшись за решёткой, обрели какие-то новые черты, общие для всех. Сидели растерянные и злые. Начатый разговор тут же угасал. Каждый думал о своём — и в этом была их схожесть.
…Ромка Саврасов давно чувствовал, что несёт его в неизвестность роковая любовь, а он не может, да и не хочет ей противиться. Раньше не имел привычки размышлять о своём будущем. А любовь — это же мечты, взбесившееся воображение. Когда оно разгуляется, хочешь или не хочешь, заглянешь в такое, о чём ни другу, ни матери, да что там — себе самому сказать словами нельзя.
Началось всё ещё в начале мая. Погожим днём загулял он с друзьми, закубрил. Сначала в Назаровке, а потом подвернулся попутный извозчик — махнули в Юзовку. Была у него одна слабость — позорно мучился с перепоя. Гульнуть любил, но остерегался перебирать лишнего. Иной стакан из рук не выпускает, а у Ромки гармошка, пальцы на пуговках, распузыривает малиновы меха, да ещё частушку как сочинит — помрёшь со смеху. Дружки упиться и проспаться успевали, а Ромка всё колобродит, как новенький.
Ну и наткнулся он в тот вечер на слесаря Чепурко. Тот хлипкий такой, пьяненький, увидал Романа, обрадовался. «Помоги, — говорит, — Штрахова Степана Савельевича домой проводить. Мы когда начинали, он уже был тёпленький и вот совсем с катушек сошёл». Роман знал Штрахова, уважал. Суровый мужик, что и говорить. Хоть и якшается с конторскими, но не виляет перед ними. Знает себе цену. Роман таких уважал… Отдал он Чепурко свою гармошку, а сам взялся за Штрахова. Тот у кабака, натурально, под забором находился. И не сидит, и не лежит, а так, наполовину, да ещё что-то бормочет недовольно.
— А куда нести?
— Я покажу. Недалеко — две улицы, — обрадовался Чепурко.
Взвалил Роман монтёра на плечи и понёс. В доме у Штраховых, конечно, переполох. Стали помогать, чтобы занести хозяина. В коридорчике тесно, дочка его поддерживает его за ноги, а он ещё куражится, строжит домашних. Стали укладывать на диван в светёлке. Жена кинулась за подушкой. Ромка тулово примостить старается, а дочка за сапоги ухватилась, ноги заносит. И наклонилась так — прямо напротив Ромки. Волосы у неё из под косынки вывалились (коса была расплетена) и посыпались по плечам, и посыпались… Халатик от возни перекособочился, стянулся с плеча, Ромка едва не ослеп. Груди у неё, словно молодые белые грибы, кругляши свежие, а волосы пушистыми прядями всё сыплются, всю открывшуюся картину тут же заволакивают, как туманом. А может, это уже в глазах у него затуманилось. То была секунда, чуть больше, но шибануло Романа так, что и на улице не мог опомниться. Девчонка-то недорослая ещё, может, он первый и взглянул на неё как на девицу.
Надеялся, что с хмелем всё пройдёт. Но когда утром проснулся по гудку, почувствовал пустоту в груди. Противился этой несвободе как мог, а она чем дальше, тем больше. На шесть дней в неделю сил ещё хватало, а по воскресеньям давила тоска — хоть головой о стенку бейся. Вокруг только недомытые рожи, бесцветное тряпьё, прибитый пылью и засиженный мухами посёлок, в котором если и встретишь женское лицо, то выцветшее от нужды или помятое с перепоя.
Да и под землёй не легче, но там деваться некуда. Послушный коняга Коробок тащится во тьме по памяти, тянет четыре вагончика, гремят они по рельсам, а Ромка с кнутом в одной руке, небольшим ломиком в другой шагает рядом. Лампу свою на борт вагона повесил. Толку от неё мало. Крохотный огонёк отбрасывает жёлтое пятнышко всего метра на два-три. Идти приходится почти наугад, но походка у него кошачья — по шпалам да по лужам не споткнётся, идёт быстро, а ногу опускает осторожно. Перед стрелкой сунет ломик в колесо, притормозит. Переведёт стрелку тем же ломиком, выведет Коробка на коренной штрек — там и в вагон залезть можно.
На работе мечтать некогда. Хлипкие рельсы разболтаны, шпалы под ними танцуют как пуговки на гармошке. Да и штрек давно бы перекрепить надо, местами он так задавлен, что еле вагончик проходит. Столбы крепления где подгнили, где полопались, выдулись изломами, того и гляди ухнет оттуда пудов сто породы. А помалу так каждый день где-нибудь сыплется. Зевнёшь — и пошёл вагончик по породе колёсами, а потом между шпал и уткнётся. Хорошо ещё, если «с двух» забурится — то есть одной парой колёс соскочит с рельсов. Ромка тогда Коробка в сторону, сам спиной к борту, упрётся лимонаткой — тем местом, где спина кончается, — спружинит ногами, и вагончик снова на рельсах. А как «с четырёх» сойдёт, да ещё гружёный? Тут помощи ни от кого не жди. Хоть жилы себе порви, хоть коня засеки, а вагон весом в тридцать пудов на место поставь. Да в темноте, да в теснотище…
Но Романа Саврасова за то и ценили, что дело своё знал. Мог на спор пройти в любую выработку без лампы. А Назаровская шахта расплелась под землёй своими норами-выработками на много километров. В коногоны шли люди особой породы, которые умеют работать в одиночку и выпутываться из любой беды без чужой помощи.
Не подозревал Ромка, что свалится беда, из которой он не увидит выхода. Чавкает грязь под сапогами, да и в сапогах, фыркает Коробок, сторожко подходя к задавленному до последнего предела участку. Он тоже привык к темноте, давно ослеп, как и все шахтёрские лошади, но от этого только обострилось чутьё опасности. Предупреждает коногона — не зевай, мол. А у Романа перед глазами в кромешной тьме вдруг так ясно заструятся шёлковые волосы, покатятся по плечику белому да всё ниже…
Не вынес он и в одно воскресенье махнул в Юзовку. Подстерёг на улице, когда штраховская дочка несла воду. Одно плечо подняла, коромысло почти к уху прижала и мелкими шажками, чтобы не расплескать воду, бежит, как по канату. Заступил ей дорогу, поздоровался. Она не испугалась, узнала его, но на приветствие не ответила. Только сказала:
— Дай пройти.
— Как здоровье вашего тяти? — спросил он и легонько снял с её плеча коромысло, понёс в одной руке, на весу.
— А что ему станет! Ты бы о своём здоровье подумал. Вот он увидит, что ко мне цепляешься — ноги переломает.
У калитки забрала коромысло и ушла. Напился он в тот день до несдержанности и решил больше в Юзовке не появляться. Но подвернулся случай, и Роман не устоял, согласился помочь новенькому купить сапоги. Потом приходил ещё несколько раз. Иногда удавалось увидеть Настеньку, Нацу — как её называли дома, а то, проторчав на улице час или два, уходил ни с чем, злясь на себя. Однажды на шахте к нему подошёл Степан Савельевич и сказал:
— Вот что, Роман, я кобеля купил — зверь, с телёнка ростом. Днём его взаперти держу. Так вот, появишься ещё раз в Юзовке возле нашего двора — спущу на тебя.
Лихой был коногон, ни Бога, ни чёрта не боялся. Случись распря по какому другому делу — он бы и Степану Савельевичу надавал бубны. Но понимал, что свою тоску не разгонит кулаками. Недели три не появлялся в Юзовке, а потом случай помог ему: нашёл он в шахте мальчишку. Натуральным образом нашёл.
Гнал он последнюю партию от лавы. Забойщики уже пошабашили и двинули на-гора. Ромка и не помнил, с закрытыми глазами шёл он или с открытыми. Держался рукой за борт вагончика, покачивался в такт шагам. Только уши оставались настороже: чуть что — ломик в колёса, тпру! Стой! Приехали! Лампа на борту висит, огонёк не ярче папироски светится… И вдруг Коробок занервничал, всхрапнул непонятно. Роман за лампу — и вперёд, да чуть не наступил на живого человека. От стоек крепи и до рельса, может, один аршин всего. И вот на этой прирельсовой отсыпке лежал, подобрав под себя ноги, живой комок, завёрнутый в обычное для шахты тряпьё.
— Ой! — трепыхнулся он, и в провалах глаз сверкнули два огонька.
Ромка увидел пацана. То ли он уснул тут, не дойдя до ствола, то ли сомлел и по дороге упал.
— Ты чего же на штреке улёгся?
— Заблудился, — стал оправдываться мальчишка, поспешно поднимаясь на ноги. — Лампа потухла, без свету оробел. А тут рельсы ногами чувствую, значит тут ездиют.
— Ладно, полезай в вагон, ложись на уголь, только башку не поднимай. Тут верхняки есть поломанные, зацепить могут.
И покатили дальше. Болтаются на разбитой колее вагончики, повизгивают колёса, грызя бандажами верхушки рельсов, жёлтое пятно от висящей на борту лампы ползёт по замшелым, будто подёрнутым инеем, стойкам, а дальше тьма и над тобой сто сажен земли, которая давит. Всё время давит: и сверху, и снизу, вспучивая местами колею, и с боков, выпирая стойки крепления поближе к рельсам, ломая их, нарушая строй.
— Как же ты от артели отбился? — спросил Роман.
— Я к этому… Кукареку ходил, — донёсся из тьмы обиженный голос мальчишки.