Весь восторг вселенной отразился на Левушкиной рожице. И он тут же выскочил за дверь.
– Коли что не так – мы весь ее вертеп по бревнышку раскатаем, – весело, предвкушая вечерние радости, пообещал Бредихин.
– Кабы вертеп! – сердито воскликнул Медведев. – В Европе – вон там вертепы! Я в парижских газетах читал, братец газеты привозил, – девки живут вместе, под присмотром, в чистоте – бордель называется. Врач их наблюдает! А у нас жмутся по углам! Наберет сводня двух-трех девок – и промышляет!
– Да, до борделей нам еще далеко, – согласился Бредихин, и в голосе была явственная зависть к европейцам. – Что значит – полвека бабы на престоле! Бабе мужской потребности вовеки не понять. Все государыни по очереди указы пишут и девок гоняют, вон матушка Катерина додумалась в Нерчинск высылать. А французской хвори тем не искоренишь!
– Да и бильярд к блядству приравняли было, – заметил, входя, Матвей. – Он-то чем провинился?
Он был уже в епанче, шляпу нес под мышкой.
– А мы уж за тобой Тучкова командировали! – сказал Архаров, и тут же явился Левушка.
– Да я сам к вам шел. Выезжать пора, что ли?
– Мы со сводней сговорились. Четыре девки есть, божится, что чистые. Пойдешь с нами, Матвей Ильич? Глядишь, и потехи тебе перепадет, – пообещал Артамон Медведев.
– Да мне бы штоф, да закуски побольше, и никаких девок не надо, – сказав это, Матвей задумался.
– Матвей Ильич! Пойдем, право! – взмолился Левушка. – Это аспиды меня брать не хотят. Говорят – дитя! Да я уж который год бреюсь!
– Вот те и чума… – не обращая внимания на Левушкины вопли, заметил Матвей. – Казалось бы, сидеть по углам да Богу молиться… Так нет ж – и сводни бегают, и кабаки потайные открыты, и торг идет… Да! На торгу чтоб ничего не брать! Мародеры по выморочным домам шастают. Хозяева померли, ворота нараспашку, а они и таскают заразное имущество.
– Да уж знаем, – буркнул Архаров. – За это – стрелять. А насчет потайных кабаков ты, Воробьев, прав. Вот они-то мне и надобны.
* * *
Архаров полагал, что ему удастся разведать о кабаках у докторов и служителей при лечебницах и бараках. Матвой уже кое с кем познакомился – и Архарову почему-то казалось, что и у него не будет препятствий к знакомствам. Но его и близко к этим людям не подпустили.
Он надулся и разворчался – день проходил в суете, и суета была какая-то напрасная. Он даже понял вдруг, что не нужны ему никакие девки. Тело, намаявшись в седле, требовало теперь только тюфяка, желательно помягче, и стопки водки на сон грядущий – чтобы спалось без сновидений.
Но не только ровесник Медведев был бодр – Бредихин тоже чувствовал себя молоденьким жеребчиком, учуявшим табунок кобыл.
Архаров, по природной склонности к поискам внутреннего порядка вещей, проявлением которого была взимосвязь имени и нрава человека, был этим неприятно удивлен. Бредихин старше на добрых пятнадцать лет – ему бы кряхтеть и на прострел в пояснице жаловаться! (Эту радость Архаров не так давно впервые изведал). Он же, вопреки порядку, скачет козликом и рассказывает пресмешные непотребные историйки.
– Как-то одна дама никак забрюхатеть не могла. И молебны служила, и по святым местам ездила – ну, не дается ей это дельце. Наконец додумалась – позвала цыганку-ворожейку. И говорит: мне-де известно сделалось, что вы, цыгане, колдуны и можете дитя наколдовать. Ты, говорит, цыганка знатная, умелица, что хочешь делай, только чтобы мне дитя родить. Как скажешь – так я и поступлю, всякое твое слово исполню! А цыганка ей: поди, голубушка, со своей бедой к цыгану! Он те наколдует!
Архаров расхохотался. Смех у него был неожиданный и весьма звонкий.
Бредихин, вертясь в седле, как сорока на колу, вспомнил и другую историйку – как вдова пришла к судье просить на злоязычных соседей. Сказали-де, будто она четверых незаконных детей прижила. Мудрый судья отвечал так: не слушай ты сплетников, всем ведомо, что они никогда правды такой, какова она есть, не скажут, зато всегда прибавят к ней половину.
Эту историю Архаров уже слыхал. Смеяться не стал, но покивал, одобряя рассказчика.
Тем более одобряя, что вдруг ему сделалось ясно – таким манером Бредихин борется с подступивим вдруг, как вода к горлу, страхом. Борется и за себя, и за тех, кто рядом, не давая им возможности ощутить это приближение беды, опасное тем, что ввергает во временное бессилие.
Сам он сопротивляться страху умел с детства. И по очень простой методе – с первым же его приближением бросался в бой, так что страх оставался где-то далеко позади и уже не имел шанса догнать жертву. Тут же – поди разбери, где бой… Ездишь, ездишь, сопровождаешь, по сторонам поглядываешь, пистолеты потрогиваешь, шпажный эфес поглаживаешь…
Тошно.
Его благоприобретенная храбрость в бредихинских подпорках не нуждалась – был бы только напротив враг. А вот враг-то как раз прятался. Мелькнула и спряталась за углом его харя. Свист раздался вслед кавалькаде. И не единожды…
Сила врага была во внезапности. Впрочем, сила самого Архарова – тоже. Те, кто его не знал, и не подозревали, как резко он от насупленного молчания переходит к неожиданной и стремительной атаке.
Бредихин плел еще что-то про мужей-рогоносцев, Архаров, чуть поворотясь в седле, видел оживленную рожицу Левушки, а за спиной прислушивались и посмеивались солдаты.
И ничего не случилось.
Когда стемнело, к девкам они отправились впятером – Архаров, Тучков, Бредихин, Медведев и доктор Воробьев. В Головинский дворец возвращаться не стали – а предупредили о своей вылазке товарищей. И обещались долго у девок не залеживаться.
В нужном месте их встретила девчонка Глашка, закутанная в большую шаль с хозяйкина плеча. Это была предосторожность, предложенная самой сводней, – день долог, мало ли что стрясется, коли беда – Глашка крикнет издали.
Однако девчонка просто махнула рукой и побежала, а пятеро всадников, закутанных в длинные плащи, потрусили рысцой за ней.
Мелкая рысь всегда была для Архарова неприятным испытанием. Вроде и на силу в ногах не жаловался – а не было в нем той кавалерийской ухватки, чтобы ездить, не отрывая зада от седла, как учат берейторы в манеже. Широкая рысь, удобная на марше, ему давалась без особых хлопот, хотя и не в чрезмерном количестве, а эта (Бредихин называл ее принятым у старых лошадников словечком «грунь») чрезмерно утомляла – да еще и грозила отбить нежные части тела.
Москва и всегда-то рано укладывалась спать. А по случаю морового поветрия улицы были и вовсе пустынны. На всякий случай преображенцы держали наготове пистолеты. Радовало лишь то, что ехали не впотьмах.
– А чего тут допоздна не спят? – спросил Левушка, глядя на свет в окошках. – Смотри ты, в каждом доме кто-то бесонницей мается! Матвей Ильич, это по твоей части!
– Очень просто, – объяснил доктор. – Ты в Санкт-Петербурге к уличным фонарям привык, а тут их еще не понаставили. Потому велено обывателям ночью свечи в окошках ставить. Для тебя же стараются!
– Видать, Юшков дармоедом был. Это ведь его забота – фонари, – буркнул Архаров.
Беглый московский обер-полицмейстер ни в ком добрых чувств не вызывал. И сам Еропкин, всякому умеющий сыскать оправдание, даже фабричным, сбившимся в шайки, при воспоминании о Юшкове несколько терялся.
– Вот поставят тебя сюда обер-полицмейстером – и вешай себе фонари хоть на каждом кусту, – пошутил Бредихин.
И опять за шуткой Архарову почудился страх.
– Пришли, сударики мои, – по-взрослому сказала девчонка. – Во двор пожалуйте! Там и коновязь у нас, и сенцо.
Всадники въехали во двор.
* * *
В тесной горнице низенькая, толстая, грудастая сводня Марфа, утянутая в узкий лиф, в кружевах, в преогромном чепце-дормезе на высоко взбитых волосах, рассаживала четырех девок.
– Ты, Парашка, сюда, пусть тебя первую увидят. Ты, Дунька, сразу не суйся, ты у окошечка сколько можно побудь, – наставляла она своих питомиц, наподобие генерала, выдвигая вперед одни полки и становя в засаду другие.
Красавица Парашка, девка дородная, с румянцем во всю щеку, своим, а не из баночки, цену себе знала и вышла – словно корабль на морской простор выплыл. Сходство усиливалось тем, что на ней была хитрая накидочка-адриенна, широкая и тонкая, отделанная рюшем и вроде бы сомкнутая у горла, но, когда Парашка садилась (сесть тоже следовало умеючи), края расходились так лукаво, что низкий, ниже некуда, вырез на груди обнаруживался и словно бы зазывал шаловливую руку.
Дунька тоже была хороша, но в ином роде. Ей еще не исполнилось восемнадцати, в ремесло она пошла недавно, с легкой Марфиной руки, и Марфа не раз предсказывала девке славное будущее. Круглолицая Дунька имела удивительные глаза – раскосые, вроде заячьих, и при том большие, темные, дерзкие. Ростом она до Парашки не дотягивала, статности в фигуре не имела, но и тощенькой ее бы злейшая врагиня не назвала – все, что требовалось, было и округлым, и упругим.