Рогачев посмотрел на меня, словно бы спрашивая, не очень ли я обижен его замечанием. Я-то ведь знаю, что и сам Рогачев человек не очень жесткий, хотя, когда надо, достаточно тверд.
— В своих обвинениях в ваш адрес подполковник Кобец, насколько могу судить, малость перегнул… — Рогачев говорил это медленно, видимо раздумывая, точен ли он в своих определениях. — То, что Кобец считает ненужным либерализмом и вредным попустительством с вашей стороны, — это, как я понимаю, ваш вдумчивый подход к людям, я ведь вас знаю давно. Но вы же понимаете — в нашей работе необходимо обладать очень сложным искусством. В том числе и искусством различать невидимые, нечеткие границы. Границу между доброй, но строгой чуткостью и размягчающей жалостливостью, вредной прежде всего для тех, по отношению к кому мы такую жалостливость проявляем. Равно как границу между доброжелательной требовательностью и административным ожесточением. Можно при необходимости быть суровым, надо быть требовательным, но нельзя быть злым по отношению к людям, если мы желаем им добра. И вместе с тем, желая им добра, нельзя быть добреньким — от этого нас предостерегал еще Ильич… — Рогачев посмотрел на меня как-то задумчиво. — Командовать, не властолюбствуя, требовать, не ожесточаясь, подчинять, не унижая… Не каждому это дано. Ваш заместитель, я знаю, воспитан несколько иначе.
— Воспитывали-то нас всех одинаково…
— Верно. Но воспитание преломляется через характер. Чем дальше, тем труднее в армии таким, как ваш зам. И вы, конечно, знаете почему. Растет самосознание людей, приходящих в армию, растет их чувство гражданской ответственности и человеческого достоинства, и с этим постоянно приходится считаться в нашей с вами работе. Помогите по мере сил вашему заместителю, чтобы он лучше учитывал это. Не судите о нем только по тем сторонам его характера, которые вызывают ваш протест. Ведь вы его давно знаете. Нахо́дите же у него и положительные стороны?
— Конечно. Они прекрасно мне известны. Я всегда ценил в нем горячую и, по-моему, бескорыстную заинтересованность в деле, в том, чтобы политработа была результативна. Он достаточно энергичен и по-своему принципиален.
— Разделяю вашу оценку. Вот и постарайтесь впредь работать согласованно, если даже ваши взгляды и расходятся несколько. Ведь в главном-то вы единомышленники… Мне хотелось бы сделать более уравновешенными ваши отношения.
— Постараюсь. Во всяком случае, насколько зависит от меня…
— Ну и отлично. А как ваше здоровье? — вдруг спросил генерал.
— Вполне терпимо.
— Я слышал, сердце у вас пошаливать стало?
— У кого оно не пошаливает в наши годы?
— Что верно, то верно, — с грустью в голосе сказал Рогачев. — Сказываются на нашем брате и фронт, и служба. Вы, если в отпуск, путевку там — не стесняйтесь.
— Спасибо, сейчас не время. Летняя учеба скоро. И поговаривают, что предстоят большие учения, с дальним выходом?
— Пока лишь предположение. А поскольку вся наша служба построена на предположениях, ради которых, собственно, и армия существует, вы себя не связывайте большими ожиданиями. Они для всех нас — норма жизни. Так что если вам надо подлечиться…
— Спасибо, пока повременю.
Рогачев очень тепло проводил меня, но вышел я от него основательно расстроенным. И тем, что он почему-то обратил такое внимание на мое здоровье — нет ли в этом намека, что в отставку пора, и его словами о моих отношениях с Кобецем. Нет, огорчили меня не замечания Рогачева в мой адрес. Пусть бы я был виноват и в еще большей степени. Рогачев меня знает, разобрался бы. Но, судя по его осведомленности, ему известно и содержание тех наших споров с Кобецем, которые не имели свидетелей. Конечно, Кобец, вправе прийти к Рогачеву и поделиться с ним любыми своими сомнениями и заботами. Ведь и я мог бы прийти к Рогачеву за советом, как мне наладить отношения с моим замом. Но я не стал бы делать это секретом для Кобеца. Может быть, вместе с ним и пришел бы, если бы убедился, что сами меж собой мы не сможем все урегулировать. Все-таки интересно, сам Кобец сообщил Рогачеву о наших разногласиях или это дошло до того через разговоры Кобеца с кем-то?
Возвратившись от Рогачева к себе, я сразу же пошел к своему заму. Он был в кабинете один, и я напрямую, без обиняков, задал ему этот вопрос.
— Я поступил так, как мне велит моя партийная совесть, — прямо глядя в глаза мне, ответил Кобец. — Из того, что я не согласен с вами по некоторым вопросам, я не делал секрета для вас. Другое дело, что я не старался делать их предметом огласки, поскольку нам приходится работать вместе, и мы взаимно должны оберегать авторитет друг друга. Но разве все это лишает меня права посоветоваться с теми, чей авторитет в партии для меня высок?
Что же, на эти слова трудно было найти возражения.
А Кобец продолжал:
— Мне кажется, ваши личные симпатии к некоторым командирам частей и подразделений мешают вам быть достаточно требовательным к ним, вы слишком терпимы к их слабостям и недостаткам в работе. И простите, но в этом вопросе я занимаю не вашу позицию, хотя я и ваш заместитель, а позицию командира дивизии, который во главу угла ставит высокую требовательность.
— Требовательность ваша и требовательность командира дивизии не во всем сходны, — сказал я на это. — У генерала Порываева, как и у вас, двигатель требовательности — чувство долга. Но не только. Быть требовательным его побуждает прежде всего желание сделать лучшими тех людей, к которым он предъявляет свои претензии. Подчас он суров, но корни этой суровости — в любви. В любви к этим людям. А у вас, скажу вам прямо, главные корни не те…
— А какие же? — насторожился Кобец.
— Боязнь. Вы опасаетесь рисковать тем доверием, которое могли бы оказать людям.
— А у вас — желание заслужить популярность, — с полной убежденностью ответил мне Кобец. — Простите, но я скажу прямо — вы попустительствуете гнилым настроениям, характерным для некоторых. Вы поощряете вредоносный скептицизм среди неискушенной молодежи, даете трибуну критиканам…
— О каких критиканах конкретно вы хотите сказать?
— Да хотя бы об опекаемом вами ефрейторе Горелом с его провокационными вопросами и требованиями.
— Что же в них провокационного? История с журналом вызвала его искреннее недоумение. И не только его. А что касается той уязвимой повести — так вам прекрасно известно, что Горелый отнюдь не на стороне ее автора.
— И все же он — типичный критикан. Все под сомнение ставит.
— Ну, уж так и все… — Я постарался сдержать улыбку. — И разве есть криминал в стремлении осмыслить все своим умом, а не только принимать на веру готовые выводы?
— Вы хотите, чтобы ефрейтор Горелый Марксом прикрывался? Чтобы сомневался во всем? Надо ли выполнять присягу, например, как один из псевдогероев той повести, которую у нас так старательно обсуждали?
— Зачем же приписывать мне такие желания? — ответил я спокойно. — Сомневаться — это еще не значит отрицать. Критически мыслить — еще не значит ниспровергать. Это означает прежде всего выбор из всех возможных наилучшего пути к цели, которую ты себе ставишь. Именно так я понимаю Маркса. Ведь даже получив боевой приказ, мы должны критически мыслить. Не в том смысле — выполнять или не выполнять. А в том, каким из множества возможных способов приказ выполнить лучше. И чем талантливее командир, чем более творчески он мыслит, тем большее количество таких способов он найдет и тем быстрее выберет из них наилучший… Но, простите, я отвлекся. А что касается той пресловутой повести, то вам уже известно — я отнюдь не разделяю позиции ее автора, считаю эту позицию ошибочной. Да и Горелый, как знаете, отнюдь не защищал ее, а осуждал ее направленность. Осуждал с партийных позиций. Впрочем, как и большинство.
— И все-таки я убежден, не следует привлекать внимание к идейно вредным источникам, — продолжал Кобец стоять на своем. — Сейчас, когда такая острая обстановка, когда в любой час нас, военных, могут призвать к исполнению нашего долга, нужны твердость и сплоченность, а не дискуссии.
— Согласен, твердость и сплоченность нужны. Но разве любые дискуссии — во вред сплоченности? Ведь если спорят единомышленники — это вовсе не значит, что они перестают быть ими. Об этом мы с вами уже не раз говорили. Лучше обсудить вопрос открыто с тем, чтобы решить его верно, чем делать вид, что его не существует. Ведь все равно люди будут меж собой говорить, искать выводы, и неизвестно еще, к каким придут. Так не полезнее ли весь этот процесс сделать подконтрольным, помочь людям прийти к правильным решениям? Мы с вами не должны забывать, что с каждым годом растет интеллект даже самого среднего нашего солдата. Он до всего хочет своим умом дойти, нерассуждающей веры ему мало. Кстати, о дискуссиях. В самые острые и трудные моменты, в гражданскую войну, Владимир Ильич Ленин не боялся их. Вспомните, как спорили тогда на партийных съездах. И это только укрепляло нашу партию. Укрепляло, а не расшатывало.