Трёхаршинная фигура опустилась наконец в кресло и стала неподвижна. Старуха почувствовала себя спокойней. Голове будто полегчало.
Хозяйский глаз окинул серебряный самоварчик, пышные бахромки камчатных[241] гербовых салфеток, старые китайские тарелочки с «маленькими радостями», изготовленными домашним кондитером. Всё это появилось мигом, бесшумно, незаметно, как полагается в доме, где двадцать пять человек опытной, вышколенной прислуги.
— Я только из жадности… — нацелился гость на тёплые бублики, аппетитно выглядывавшие из-под сложенной салфетки, и удивился: — А сами ничего?
Хозяйка делала отрицательный знак дворецкому, бережно наливавшему ей чашку чая.
— Голова что-то кружится, — извинилась она, морщась от мигрени.
Заботливый слуга поспешил подать ей золотой флакончик английских солей[242].
— Нездоровится? — участливо спросил великий князь.
— Годы! — слабо улыбнулась старуха.
— Пустяки! Попробуйте-ка аметистовую воду.
Тётя Ольга вопросительно прищурилась.
Великий князь ощупал карманы. Извлёк футляр с очками и бумажник. Молча раскрыл. Пальцы заискали чего-то.
Сейчас, в глубоком кресле, с роговыми стариковскими очками на носу, фигура гостя неожиданно получила новый облик. Чтобы лучше разглядеть какую-то бумажку, он пододвинулся под самый абажур стоявшей рядом лампы. Резкий электрический свет засеребрил предательскую проседь в белокурых вьющихся волосах. На лице кое-где зарябили борозды морщин. Причмокнула опять вставная челюсть…
Что-то ёкнуло в груди статс-дамы. «Единственная надежда династии! — ужаснула её мысль. — Да ведь ещё каких-нибудь пять-семь лет, и это конченый человек!»
Прислуга становилась лишней. Тётя Ольга глазами дала понять, чтобы дворецкий и два помогавших ему лакея исчезли.
Великий князь разобрался наконец в бумажках и приступил к пояснениям:
— Возьмите обыкновенный уральский аметист, но без всякого изъяна. В полночь перед новолунием опустите его в сосуд с чистой ключевой водой. Накройтесь белым полотном, скрестите руки и прошепчите трижды — вот это…
Гость протянул бумажку. На ней латинской прописью чернело непонятное, семитическое по созвучиям заклинание.
— Потрясающее средство, — убеждённо сказал великий князь. — Вы помните, конечно, мнимую беременность императрицы? Так вот, именно мне передал его выписанный к ней тогда француз Филипп[243].
Беседа перекинулась сейчас же на тревожное здоровье государыни.
Статс-дама с глазу на глаз решила высказаться откровенно: её беспокоит неопределённость диагноза вот уже который месяц; русские врачи, видимо, теряются; поговаривают даже о необходимости проконсультировать у всемирно знаменитого берлинского профессора.
Гость слушал с видимым сочувствием. Но внезапно его капризный подбородок передёрнуло.
— Опять, конечно, немец! — бросил он с резким раздражением, судорожно глотая набежавшую слюну.
«Влияние черногорки, — мысленно отметила себе статс-дама. — Прежде этого в нём что-то не было».
— Императрице всероссийской пора стать русской, — уже спокойнее, но жёстко и решительно заговорил великий князь. — Немецкая кровь, английское воспитание — гандикап[244] казалось бы, достаточный. Так нет! Только заболела: врачей ли, оккультистов… всё ищут за границей.
Гость снял очки и выпрямился в кресле. Ястребиная голова уверенно закинулась. Перед хозяйкой дома снова сидел молодцеватый, энергичный спортсмен.
«Он, слава Богу, ещё орёл!» — внутренне обрадовалась старуха.
— Причина недугов её величества, — следовало дальше, — не тело, а больной астрал. У нас же на Руси издревле — чудесные целители среди простонародья. Вот кто вылечит царицу!
Тётя Ольга мало доверяла деревенскому знахарству.
— Из простонародья? — усомнилась она вслух.
— Не верите?.. На собственных моих глазах покойному Сипягину[245] заговорил зубную боль простой асташевский лесник.
Статс-дама закивала головой с вежливым притворством.
— Привели мне недавно такого же таёжника, — продолжался рассказ. — По наружности мужик мужиком. Говорят, бывший конокрад. А замечательный самородок! Я от него в восторге…
Внимание тёти Ольги притуплялось. Последние фразы гостя показались ей лишь отголоском модного когда-то поветрия. В памяти всколыхнулись отрывочные образы: хождение в народ кающихся дворян… кучерской кафтан покойного государя… отвратительный петушковый стиль… лапти Толстого…
А великий князь всё говорил:
— Мужика, как мой, полезно показать в Царском. Пусть присмотрятся поближе, что такое простой серый русский человек. Этот не революционер, я за него ручаюсь. Да вот беда: имя, вероятно, не понравится, особенно ей, avec sa pruderie farouche[246].
— Ухо скоро привыкает ко всяким именам, — машинально уронила утомлённая тётя Ольга.
— Нет, — отрубил великий князь, — эта фамилия или кличка, по правде, и меня смущает.
В отяжелевшей голове старухи сквозь мигрень проскользнуло: как может что-нибудь вообще смутить такого великана?
Она обмерила усталым взглядом самоуверенную фигуру гостя и спросила рассеянно:
— Да как же его зовут?
— Представьте, — лошадиные зубы оскалились, — Распутин[247]!
Глава девятая
Софи торопилась. Приглашённым в ложу министра двора опаздывать считалось безусловно неприличным.
В карете она прежде всего взглянула на часы кожаного прибора и потушила электричество со вздохом облегчения: до начала представления оставалось ровно двадцать минут. По пути в театр можно передохнуть наконец от утомительной сутолоки и спокойно, в одиночестве, ничем не развлекаясь, разобраться в мыслях.
Она запахнулась в тёплую лисью ротонду[248] и стала перебирать впечатления дня.
Началось с самого утра. Две неожиданности — одна за другой. Едва проснулась — звонил отец, срочно вызванный из деревни по каким-то делам. Вслед за этим настоял быть принятым управляющий, Евсей Акимыч. Оказалось — только что вернулся из Вержболова, и с письмом от мужа.
Она почувствовала внутренний укор. За эти три недели в Петербурге её успел захлестнуть водоворот наступавшего зимнего сезона. Светские обязанности и развлечения заслонили все важные житейские обстоятельства, даже предстоящий переезд целым домом в пограничное захолустье, где теперь муж. Смутившись, она поспешила вскрыть конверт.
Серёжа писал всего несколько строк… Здоров, всё благополучно. Кругом всюду — отличная охота по перу[249]. Удалось выгодно купить в окрестности имение. Есть усадьба. Подробности передаст Евсей Акимыч.
«Почему так коротко и сухо? — царапнула мысль. — Ни настояний торопиться, ни жалоб, что соскучился… Отвык? Забыл?» Но тут же вспомнилось расстроенное лицо уезжавшего мужа, его влюблённые глаза… Даже улыбнулась, успокоенная: невозможно!
«Нарочно, может быть? Хитрит?..»
Нет, Серёжа весь как на ладони… Просто он всегда таков. Скучнейшие нравоучительные прописи или молчит. И тогда уже ласкового слова из него не выдавить.
Евсей Акимыч напомнил о своём присутствии глухим покашливанием.
Она удивилась:
— Ещё имение? Сейчас, когда кругом только и слышно: все продают свои земли в какой-то банк для крестьян?
Управляющий упрямо мотнул бородой:
— А мы вот, наоборот, к своим прикупаем-с…
Прервавшись, он издал носом странный звук, точно хрюкнул боров, нашедший жёлудь.
— Да-с, ваше сиятельство, верим в землицу и только в неё-с.
Она старалась не глядеть на собеседника. Его неопрятная поседевшая грива, вечно потное, лоснящееся лицо и грубое, точно топором вытесанное туловище вызывали брезгливую дрожь. Он напоминал ноготь на мужской ноге.
Голос управляющего принял наставительный оттенок:
— Ещё покойный граф зарок с нас твёрдо брали…
По этому вступлению можно было догадаться, что он скажет дальше. Свёкор перед смертью завещал не продавать ни десятины родовых поместий. Дал он сыну и другой завет: поручить всецело управление громадным родовым имуществом бывшему кокоревскому артельщику Евсею Акимычу. Заниматься самому своей частной собственностью офицеру не разрешалось воинским уставом. А финансисты, деловые адвокаты и прочие разновидности стяжательной интеллигенции не внушали старозаветному мизантропу никакого доверия…
Захотелось не слышать всего этого лишний раз. Она перебила управляющего вопросом:
— Какова усадьба в купленном имении?
— Хозяйство — образцовое, — похвалил Евсей Акимыч и с раздражающим многословием заговорил о племенном скоте, каких-то молотилках, парниках…