Его приветствуют кружащиеся юбки послушников, которые поют ему хвалу, декламируя “Маснави”[36]. В “Песнях невинности” Его собственный сын выведен в образах любимого ягненка и пастуха. Ему отдает дань Пуччини в “Богеме”: нищий философ Коллэн, вынужденный заложить в ломбард свое единственное пальто, поет смиренную арию “Vecchia Zimarra”[37]. Он прощается со своим изношенным, но любимым пальто, воображая, как оно восходит на священную гору, а сам он остается внизу, скитается по негостеприимной земле. Господь Вседержитель жмурится. Припадает к колодцу человечества, утоляя жажду, которой никому не постичь.
У меня было черное пальто. Мне подарил его один поэт на мой 57-й день рождения. Пальто с его плеча: от Comme des Garçons, без подкладки, плохо сидевшее на его фигуре, пальто, завладеть которым я тайно жаждала. В утро моего дня рождения он сказал, что не приготовил для меня подарка.
– Не нужно мне никаких подарков, – сказала я.
– Но я хочу что-нибудь тебе вручить, все, что пожелаешь.
– Тогда я хотела бы твое черное пальто, – сказала я.
И он улыбнулся и отдал его мне без заминки, без сожаления. Каждый раз, надевая это пальто, я чувствовала, что я – это я. Моль тоже оценила пальто по достоинству, и его подол украсился замысловатыми крохотными дырочками, но меня это не смущало. На карманах разошлись швы, и я теряла все, что рассеянно засовывала в эти священные пещеры. Каждое утро я вставала, надевала пальто и вязаную шапку, хватала ручку и блокнот и направлялась, переходя Шестую авеню, в свое кафе. Я любила свое пальто, и кафе, и свой устоявшийся утренний распорядок. Все это в самой чистой и простой форме отражало мой затворнический характер. Но сейчас, когда установилась неласковая погода, я предпочла другое пальто, которое не давало мне замерзнуть и оберегало от ветра. А черное пальто, больше подходящее для весны и осени, выпало из моего сознания, пока длился этот относительно краткий сезон, и куда-то пропало.
Мое черное пальто исчезло, испарилось, словно драгоценное кольцо Братства с пальца маловера в “Паломничестве в страну Востока” Германа Гессе. А я все равно продолжаю искать его повсюду, безрезультатно, продолжаю надеяться, что оно возникнет передо мной, словно пылинки, высвеченные внезапным лучом солнца. И тут же пристыженно, сидя в пучине своей ребяческой скорби, вспоминаю о Бруно Шульце: заточенный в еврейском гетто в Польше, он украдкой передал кому-то единственную ценность, последнее, что оставалось у него для человечества, – рукопись “Мессии”. Зловонный водоворот Второй мировой войны затянул в себя “Мессию”, последнее произведение Бруно Шульца, и рукопись уже никакими силами не выудить оттуда. Потерянные вещи. Они царапаются, пытаясь прорваться сквозь мембраны между мирами, привлечь наше внимание своими невнятными сигналами бедствия. Слова сыплются беспомощно, беспорядочно. Мертвые говорят. Просто мы разучились слышать их речь. Вы случайно не видали мое пальто? Черное, не обремененное деталями, рукава протерлись, полы разлохматились. Не видали ли вы мое пальто? Это пальто, через которое говорят мертвые.
Му[38]
(Ничто)
По снегу брел молодой парень, обвязанный обрывком лианы, которым к его спине был прикреплен целый ворох хвороста. Парень согнулся под грузом, но мне было слышно, что он насвистывает. Иногда ветки выскальзывали из вязанки, а я их поднимала. Ветки были абсолютно прозрачные, и мне пришлось раскрасить их, придать им фактуру, дорисовать пару колючек. Хоть и не сразу, я заметила: на снегу нет следов. Где тут “назад”, а где “вперед”, совершенно не ощущается: одна лишь белизна, кое-где обрызганная крошечными алыми капельками.
Я попыталась нанести эти хрупкие брызги на схему, но они все время перестраивались, а когда я открыла глаза, совсем рассеялись. Я нащупала пульт, включила телевизор, постаралась ускользнуть от всего, где подводили итоги года прошедшего или прогнозировали события наступающего. Ласковая монотонность “Закона и порядка” в формате телемарафона – как раз то, что мне сейчас надо. Инспектор Ленни Бриско явно снова развязал – созерцает дно стакана с дешевым шотландским виски. Я встала, плеснула в стакан для воды немного мескаля, уселась на край кровати и пила вместе с Бриско, глядя в тупом безмолвии повторный показ повторного показа. Новогодний тост за ничто.
Почудилось, что мое черное пальто трогает меня за плечо.
– Извини, старый друг, – сказала я. – Я же пыталась тебя найти.
Окликнула, но не услышала ни звука; частоты волновых колебаний перекрещивались, зачеркивали все надежды почуять, где находится мое пальто. Так иногда случается: зовут, да не слышат. Авраам услыхал повелительный зов Бога. Джен Эйр – умоляющий зов Рочестера. Но я глуха к голосу моего пальто. Скорее всего, оно небрежно брошено на холм на колесиках, который уже далеко – катится к Долине Потерь.
Как глупо оплакивать пальто – тривиальную вещь, мелкую деталь великого замысла. Но это со мной творится не только из-за пальто – а еще из-за тяжести, от которой негде укрыться, тяжести, которая все собой придавила, пожалуй, ее присутствие легко объяснить бурей “Сэнди”. Я больше не могу сесть в метро и поехать на Рокуэй-Бич, и взять кофе, и прогуляться по променаду: поезда туда больше не ходят, нет больше ни кафе, ни променада. Всего полгода назад я, с экспансивной искренностью девочки-подростка, нацарапала в блокноте: “Променад, я тебя обожаю!” Эта страсть, этот ключ к нетронутым запасам простодушия куда-то подевались. А тоска по тому, что было прежде, у меня осталась.
Я пошла было вниз покормить кошек, но на втором этаже отвлеклась. Машинально достала из папки лист рисовальной бумаги, прикрепила скотчем к стене. Провела рукой по шкурке листа. Отличная бумага из Флоренции, посреди листа водяной знак – фигура ангела. Порылась в своих художественных принадлежностях, нашла коробку красных мелков “Конте” и попыталась воспроизвести узор, который просочился из мира моих снов в мою явь. Узор походил на продолговатый остров. Пока рисовала, почувствовала на себе взгляды кошек. Потом спустилась на кухню, насыпала кошкам корм, выдала им вдобавок по лакомству, а себе сделала сэндвич с арахисовым маслом.
Вернулась к рисунку, но в определенном ракурсе он утратил сходство с островом. Рассматривая водяной знак (пожалуй, это скорее херувим, чем ангел), припоминаю другой рисунок, сделанный несколько десятков лет назад. На большом листе бумаги “Арше” я написала по трафарету: “АНГЕЛ – МОЙ ВОДЯНОЙ ЗНАК!” – фразу из “Черной весны” Генри Миллера, потом нарисовала ангела, перечеркнула, а ниже написала каракулями обращение: “но, Генри, мой водяной знак – не ангел”. Осторожно стучу по листу, возвращаюсь наверх. Ума не приложу, чем бы себя занять. День праздничный, и кафе ’Ino не работает. Присаживаюсь на край кровати, поглядывая на бутылку мескаля. Вообще-то надо прибраться в комнате – думаю, а сама знаю, что уборкой заниматься не стану.
На закате я пошла в “Омен”, ресторан деревенской кухни в традициях префектуры Киото, съела маленькую миску красного супа мисо, запивая саке со специями – его к супу подавали бесплатно. Немного посидела, размышляя о новом годе. Приступить к восстановлению моего Аламо я смогу только в конце весны; вначале придется подождать, пока начнется ремонт у моих соседей, которым не повезло еще больше. Мечта обязана посторониться перед жизнью, сказала я себе, случайно пролив немного саке. Уже собиралась вытереть стол рукавом, но заметила: капельки, как ни странно, образовали контур продолговатого острова; возможно, это знак. Ощутив, как взметнулась во мне энергия любопытства, я расплатилась по счету, пожелала всем счастья в новом году и пошла домой.
Навела порядок на рабочем столе, разложила перед собой атлас и стала изучать карты Азии. Потом включила компьютер и стала подбирать лучшие рейсы в Токио. Время от времени поднимала глаза и смотрела на свой рисунок. Записала на бумажке, какие рейсы и отель мне понравились: это будет первое путешествие в наступившем году. Ненадолго уединюсь, чтобы кое-что написать, в “Окура”, классическом отеле шестидесятых годов недалеко от американского посольства. А потом начну импровизировать.
В тот вечер я решила написать моему другу Эйсу, скромному и эрудированному продюсеру таких фильмов, как “Джанку фудо” и “Крыса-монстр Незулла”[39]. Эйс почти не говорит по-английски, но его сотоварищ и переводчик Дайс – такой виртуоз стилистически точного синхронного перевода, что наши беседы словно бы текут без единой заминки. Эйс знает, где подают лучшее саке и лапшу соба, а также, где упокоились все глубоко почитаемые японские писатели.
Когда я в последний раз ездила в Японию, мы ходили на могилу Юкио Мисимы. Подмели участок, убрав сухие листья и мусор, принесли воды в деревянных ведрах и вымыли надгробие, возложили свежие цветы, воскурили ладан. Потом молча постояли перед могилой. Я явственно вообразила себе пруд у Золотого храма в Киото. Большой красный карп, сновавший у самой поверхности воды, соединился с другим, словно бы облаченным в глиняный мундир. К нам приблизились две старушки в традиционной одежде, нагруженные ведрами и метлами. По-видимому, состояние могилы стало для них приятным сюрпризом; они сказали Эйсу несколько слов, поклонились и ушли своей дорогой.