От этого напора и нахальства Николай Петрович совсем пришел в растерянность, ослаб душою. На розыгрыш затея допросчика не походила. Позарился он на сапоги Николая Петровича всерьез, и никак от него не отговоришься, не отобьешься, ведь, опять-таки, запросто он может повернуть Николая Петровича на ту сторону границы, и тогда все паломничество его сорвется, наказ явившегося в видении старца он не выполнит, а это великий и неискупимый грех.
Последняя надежда у Николая Петровича была еще на Никиту. Может, он все ж таки войдет в его положение и как-либо оборонит от поругания, урезонит совсем распоясавшегося своего напарника. Никита человек вроде бы разумный, совестливый – это по всему видно, он с самого начала был на стороне Николая Петровича, сразу поверил, что никакой он не лазутчик, не вор, а просто попавший по досадной оплошности в беду старик. Никита и вправду вышагнул было вперед и окоротил допросчика со всей решимостью:
– Ты что, совсем уже!..
Но это допросчика лишь раззадорило еще больше. Он легко оттолкнул слабосильного Никиту в кусты и овраг, забористо обматерил его:
– Да пошел ты!!!
И Николай Петрович понял, что никак они с Никитой от допросчика не оборонятся, тут надо сдаться, подчиниться злой его воле, иначе Николаю Петровичу действительно Киева и святой Печерской лавры ни за что не видать. Он отодвинул в сторону почти уже собранный мешок, присел прямо на землю и стал поспешно снимать сапоги, дорогой Володькин подарок, которым он всегда гордился перед остальными волошинскими стариками.
Правый сапог Николай Петрович снял легко, лишь немного поднажав на подъем рукой. А вот с левым пришлось помучиться долго. Пораненная нога от долгой ходьбы поотекла, набрякла, и сапог никак не хотел поддаваться. Дома в таких случаях на помощь Николаю Петровичу всегда приходила Марья Николаевна, усаживала его на низенький ослончик и, помалу подергивая, стаскивала сапог, не причинив увечной ноге никакой боли. Но здесь у Николая Петровича помощников не было. Просить Никиту, доводить его до такого унижения он ни за что бы не посмел, а допросчику ни за что бы не позволил, хотя тот, только Николай Петрович заикнись, стащил бы с него сапог за милую душу.
И все-таки кое-как Николай Петрович справился без посторонней помощи и с левым сапогом. Нога, правда, при этом предательски заныла, вспыхнула неожиданной острой болью, словно от нового какого, повторного ранения. Но Николай Петрович стерпел ее, аккуратно поставил левый сапог рядом с правым, готовым уже к передаче и полону, и поднял на допросчика глаза:
– Бери!
В голове у него при этом мелькнула было самая уж последняя спасительная мысль: а вдруг все еще сладится, сапоги не подойдут допросчику по размеру – у такого детины-разбойника нога должна быть не сорок третьего размера, а вдвое больше.
Но ничего не сладилось. Допросчик проворно, в два движения снял грязные, донельзя измочаленные от плохого обихода сапоги и отшвырнул их под куст. Потом он так же проворно перемотал на ногах заскорузлые какие-то, оторванные от бабьего платка портянки и через минуту уже красовался в обнове. Словно догадавшись о сомнениях Николая Петровича, он раз и другой притопнул каблуками о затвердевшую у буерака землю, приспустил для форсу гармошкою голенища и, довольный приобретением, по-разбойному хохотнул:
– Как раз впору, а ты боялся!
– Носи на здоровье, – только и нашелся что ответить Николай Петрович.
А Никита всего этого поругания не выдержал, опять в сердцах сплюнул и, круто развернувшись, пошел вдоль оврага по едва приметной там стежке.
– Иди, иди! – подогнал его матерком допросчик.
Набежавший ветер отнес матерные с вывертом слова в распаханное черноземное поле, и Никита их не расслышал. Он уходил все дальше и дальше, оставляя Николая Петровича один на один с обидчиком, настоящим татем и вором с большой дороги. Ни силой, ни словом Николай Петрович удержать его не мог и теперь хотел только одного: как можно скорее обуться в какие-никакие сапоги и уйти к поезду, который уже несколько раз гукнул, подал предупреждающий голос в Глушкове.
Допросчик, было видно, тоже поторапливался, опасаясь, что вдруг на пограничной тропинке появится какой-либо дотошный житель из украинского или русского Волфина, и от него так легко, как от запятнавшего себя послаблением москалям Никиты, не отделаешься, придется объясняться, что за расправу он тут чинит над стариком, пусть тот даже и беспаспортный нарушитель. Поэтому допросчик не стал больше мешкать, тянуть время, он быстро подобрал с земли старые свои разбросанные сапоги, ударил ими друг о дружку, сбивая налипшую грязь, и протянул Николаю Петровичу. Тому деваться было некуда: хоть и худая, а все ж таки обувка, – и он приготовился облачиться в эти похожие на калоши-бахилы обноски. Но допросчик в самый последний момент, когда сапоги были уже, считай, в руках Николая Петровича, вдруг застыл под кустом, воровато посмотрел вслед уходящему Никите, потом огляделся по обе стороны тропинки и с хохотком перебросил сапоги себе под мышку:
– И так дойдешь, не зима на дворе! А мне в хозяйстве пригодятся!
Он по-волчьи, сразу всем туловищем крутанулся на месте и, не дав Николаю Петровичу опомниться, сказать хоть единое слово, нырнул в овражные и буерачные заросли, ничуть не думая о том, что хромовые выходные сапоги там можно непоправимо поранить о коряги и сучья.
От такого, совсем уж нечеловеческого надругательства Николаю Петровичу стало вовсе невмоготу. На дворе действительно уже не зима, а май, травень месяц, но все равно еще прохладно, не время ходить босиком, хотя Николай Петрович к этому и привычный. Дома, в Малых Волошках, он все лето обретается босиком. Говорят, так очень полезно для здоровья и особенно для пораненной ноги – через землю и траву к ней прибывает сила и крепость. Но то дома, во дворе и на огороде, под присмотром Марьи Николаевны, которая, чуть захолодает или надвинется дождь, сразу несет ему какие-либо башмаки и теплые носки, а здесь, на людях, в дороге, да еще в какой непростой дороге к святым местам и пещерам, как идти босиком по сырой, не прогретой как следует солнцем первомайской земле?! Но по земле еще ладно, как-нибудь Николай Петрович перетерпит холод и ненастье, а вот случись ему опять садиться в поезд, так проводница ни за что не пустит, скажет, что это за безобразный вид такой и посрамление. О Киево-Печерской лавре и вовсе говорить не приходится: ведь не полагается православному человеку, грешно и святотатственно, заходить в церковь босиком.
В общем, совсем худо оборачивались дела у Николая Петровича, хоть бери да по доброй воле, все время пешком и пешком, возвращайся назад в Малые Волошки, сгорай там от стыда и срама перед каждым встречным-поперечным, думай о покаянной встрече с Марьей Николаевной и пославшим его в дорогу старцем, доверия и надежды которого он не оправдал.
Посидев еще несколько минут на земле в полной растерянности и унынии, Николай Петрович и вправду едва было не встал на обратную тропинку, тем более что поезд в Глушкове еще раз гукнул, обозначил себя голосом, а потом и вовсе застучал колесами, замелькал в полосе отчуждения зелеными, далеко видимыми вагонами. Поспеть на него Николай Петрович уже никак не мог, да если бы даже и поспел, то в босом своем опозоренном виде на глаза проводнице не показался бы.
И вдруг Николай Петрович заметил в отдалении по краю буерака стайку лип, уже в зрелом, плодоносном возрасте. Он быстро снял портянки, самовязаные шерстяные носки, спрятал их в мешок, потом закатал почти до колен штанины, чтоб нечаянно не измазать их, не замочить в росной траве, и устремился к липам, радуясь неожиданной своей догадке, сулившей ему подлинное спасение. Земля была действительно холодной и сырой от утренней росы, но Николай Петрович скоро притерпелся к холоду, по давнему, еще детско-пастушескому своему опыту зная, что холод этот через минуту-другую вызовет к ногам прилив крови, и они раскраснеются, наполнятся теплом.
Оно и верно, при подходе к липовой стайке холод отступил, ноги раскраснелись, словно у какого-то гуся, и уже питали теплом все тело, извлекая его из земли, которая бывает холодной только сверху, а глубоко внутри всегда горячая и огнедышащая.
Липы уже распустили бледно-зеленые, сладкие на вкус листочки и теперь шелестели ими, высоко возвышаясь над черным, безлистным еще терновником, заполонившим в том месте все склоны оврага.
– Ну, подружки, выручайте! – подошел вплотную к липам Николай Петрович.
Те при очередном порыве ветра склонились ветвями почти к самому его лицу и согласно вздохнули:
– Ладно уж, выручим.
Николай Петрович тут же достал из кармана ножик-складенек, радуясь, что его не изъяли ни Симон с Павлом, ни нехристь этот, допросчик с трезубцем на голове, и подступился к первой, определенно старшей по возрасту липе. Оглядев ее со всех сторон, Николай Петрович лишь укрепился в спасительной своей мысли: с этих лип он может надрать вдосталь лыка на самые лучшие и самые ходкие в мире обутки – лапти. Николай Петрович даже загоревал – что ж он не сподобился сплести их еще дома, по свободе и отдыху. Ведь как удобно и мягко было бы идти в лаптях и по земляной тропинке, и по каменно-твердому асфальту, и по дощатому настилу всяких кладок и переходных железнодорожных мостов. Больной ноге в них было бы покойно и нестеснительно, не понадобился бы даже и посошок. Сапоги же можно было нести запрятанными в заплечном мешке и переобуться в них лишь при подходе к Киев-городу, к святым Печерским пещерам.