Их не выдержал даже послушный и привычный к любым дорожным невзгодам пес. Он вдруг поднялся на сиденье, ударил передними лапами о стекло и заскулил так жалобно и так по-человечески тоскливо, что Сережка в тревоге оглянулся на него и вздохнул:
– Чует!
– Конечно, чует, – понял тревогу Сережки Николай Петрович. – Живое все-таки существо.
Надо было ехать, и как можно скорее. Колокольных этих ударов и раскатов не переждешь, они будут звучать еще долго, с короткими перерывами, собирая все новых и новых слушателей. А потом, через час-полтора, повторятся опять, наполненные еще большим страданием и печалью. Николай Петрович, правда, нисколько их не боялся и не бежал от них, понимая, что в его возрасте от извещающе-поминального этого звона все равно не убежишь, не схоронишься где-либо в укромном месте. Но уехать ему хотелось сию же минуту, немедленно и по причине великой и неотложной – ведь там, впереди, в Киеве, в святой и святительной лавре, ждут его великие труды и свершения, тяжкие неуклонные молитвы, к которым душа Николая Петровича, наполнившись этими перезвонами, словно последней каплей, теперь окончательно созрела и приготовилась…
– Едем! – принял командное решение Сережка, почувствовав, что поспешность попутчика не праздная, не обыденная.
Николай Петрович долго себя ждать не заставил, широко шагнул к заднему узенькому борту и вдруг в обиде застыл перед ним. Борт был хоть и узенький, но поднятый над землей очень высоко. Николай Петрович при стариковской своей слабости взобраться в кузов без постороннего участия никак не сможет. Сережка, заметив эту его беспомощность, немедленно пришел на выручку. Он услужливо откинул борт назад, и Николай Петрович, к своему удивлению, обнаружил, что металлическая скоба, приваренная сверху борта и служившая до этого ручкой, теперь, оказавшись внизу, превратилась в ступеньку. Николай Петрович, изумляясь такой удачной придумке, оперся на скобу здоровой ногой, чтоб в одно движение, как делал в совсем еще, казалось бы, недавние годы, взметнуться в кузов, где в темной глубине возле самой кабинки его ждала притягательно широкая лавочка, но и тут почувствовал, что сделать этого самостоятельно не может, что те годы безвозвратно уже прошли. Он оглянулся на Сережку и, нисколько не скрывая своей немощи, попросил:
– Подсоби маленько.
Сережка опять с готовностью откликнулся на его просьбу, помог дотянуться коленом левой, простреленной ноги до кузова, осторожно подтолкнул сзади, а дальше Николай Петрович уже добрался своим ходом.
На лавочке он приспособился в самом уголке, возле борта, чтоб можно было при тряске придерживаться и за кабину, и за первую в ряду каркасную стойку, на которой держался в натяге брезент.
Сережка негромко просигналил, давая Николаю Петровичу знать, что он тоже готов в дорогу. От пробной, не разгонистой еще работы двигателя машина прерывисто задрожала, сотрясаясь всем металлическим телом, но потом выровнялась, обрела необходимую устойчивость и стала с резкими разворотами и подвижками выбираться из узенького проулочка на торную дорогу.
Колокольные перезвоны, то затухая, то возобновляясь с новой силой, потянулись вслед за ней в широкую деревенскую улицу, в ее сады и огороды, где роилась весенняя полевая жизнь: кто-то еще пахал на лошадиной и тракторной тяге приусадебные клинышки, а кто-то уже сажал на них картошку в две и даже в три лопаты, кто-то перекапывал в низах грядки. И столько в этой работе было торжества и неодолимой потребности жить, что колокола не посмели остановить ее ни на минуту, а лишь укрепляли у людей веру, что она спасительней и необходимей смерти.
Николай Петрович тоже с этим согласился и, совсем отрешившись от умершего и не похороненного еще в русском Волфине старика-матроса, стал думать о Марье Николаевне, волноваться за нее – как там она справляется в одиночку с пахотой, с посадкой картошки, с грядками. И так увлекся этими обыденными мыслями, что даже пропустил мгновение, когда колокола то ли окончательно затихли, то ли все же отстали от накатисто бегущей уже по проселочному асфальту машины.
Николай Петрович, настраиваясь на долгую дорогу, посильнее вжался мешком в уголок кузова, прислонил голову к упругому брезенту и не заметил, как сладкая дрема после трех, считай, совсем бессонных ночей и стольких переживаний начинает неодолимо овладевать им. Николай Петрович легко и безропотно поддался ей, решив, что оно и вправду неплохо бы поспать под ровное урчание мотора, теперь уже набравшего самые большие обороты, чтоб после, в остатней дороге до Киева чувствовать себя бодрым и свежим.
И вдруг ему почудилось, что по левой стороне обочины в песчаном мареве, поднимаемом машиной, шагает его пехотный фронтовой взвод. Ведет взвод неутомимый, туго затянутый командирскими ремнями Сергачев. Машина несется неостановимо быстро, быть может, даже на предельной скорости, но взвод не отстает, движется с ней почти вровень, причем какой-то необычный, смешанный взвод. В нем мелькают то лица солдат, с которыми Николай Петрович воевал еще в первые, начальные дни войны (вот в самой середке виден грузный Маматов, а вот в замыкающей шеренге конопатая Соня-санинструктор с тяжеленной для нее медицинской сумкой через плечо), то лица совсем других бойцов-красноармейцев, друзей его и товарищей по безотрадному отступлению сорок второго года на Воронеж и Сталинград, то молоденькие безусые солдатики, только-только призванные в строй из освобожденных от немцев территорий под Орлом и Курском. Два-три человека попались и вовсе не воевавшие вместе с Николаем Петровичем, может быть, даже и не пехотинцы, а из других каких родов войск – танкисты или летчики. С ними он когда-то лежал в медсанбатах и госпиталях, коротал там, закованный в бинты и гипс, тыловые дни и ночи. Но теперь эти танкисты и летчики, бывшие госпитальные побратимы Николая Петровича, шагали в одном строю с Маматовым и Соней-санинструктором, во всем подчиняясь пехотному командиру взвода Сергачеву.
По трудному, тяжелому шагу пехотинцев чувствовалось, что взвод в дороге уже давно, с самого раннего утра, а возможно, даже с ночи. Сергачев ведет его ускоренным маршем, позволяя лишь коротенькие, пятнадцатиминутные передышки, чтоб перемотать портянки, подтянуть обвисшие вещмешки и скатки и двинуться дальше, потому что впереди взвод ждет смертельный бой, от которого зависит исход всего затеянного на неохватном пространстве сражения с врагом.
Глядя на фронтовых друзей-товарищей, то исчезающих, то вновь появляющихся в дорожном мареве, Николай Петрович вдруг устыдился своего невнимания к ним. Как же это так случилось, что он едет в машине под туго натянутым брезентом, укрывающим его и от солнца, и от возможного дождя, а ребята идут пешим строем по пыльной обочинной дороге, к тому же не налегке, с одной только палочкой-посошком в руках, а при полной выкладке, с винтовками, автоматами и прочим военным снаряжением. Он начал было стучать по кабинке, чтоб Сережка немедленно остановился и подобрал пехотинцев, ведь едет он порожняком и, скорее всего, не по очень важному делу. Но взвод вдруг по команде Сергачева свернул на проселочную, разбитую телегами дорогу и стал быстро удаляться по направлению к какой-то едва видимой на горизонте деревеньке, и никто в строю (даже всегда бдительный Сергачев) не заметил, что один, быть может, самый опытный и необходимый в предстоящем бою красноармеец отстал, заблудился и мчится теперь на случайной попутной машине совсем в другую сторону, где никакого сражения не предвидится… Причем мчится не в одиночестве, а под присмотром Ангела-Хранителя, который не даст его в обиду, отведет любую беду и опасность. Хотя какая может быть опасность в такой надежной, не раз испытанной на асфальтных и проселочных дорогах машине, да еще при таком надежном шофере. Лучше бы Ангел-Хранитель оставил Николая Петровича на его попечение, а сам улетел вслед за пехотным взводом, уже, возможно, вступившим в бой. Там он необходимей и нужней, там ребят действительно подстерегает смертельная беда на каждом шагу.
Но Ангел-Хранитель увещеваний Николая Петровича не послушался, от машины не отставал ни на взмах крыла, невидимо летел рядом, призванный поклонной молитвою Николая Петровича, которую он нарушить не смел.
… Пробудился Николай Петрович лишь на близком подъезде к Ворожбе, когда уже стали слышны на станции бойкие гудки маневровых тепловозов, громыхание проносящихся в сквозном, безостановочном движении товарных составов, громогласные объявления и команды диспетчера, недовольного работой составителей поездов,
Взвод, причудившийся Николаю Петровичу на волфинской дороге, совсем пропал, исчез из виду; навсегда отстал и колокольный перезвон; солнце, теперь уже клонящееся к закату, светило вполсилы, словно давая отдохнуть и земле, и деревьям, и людям от весеннего пробуждения; всюду растекалась предвечерняя прохлада и тишина; в глубине цветущих садов уже прочно поселились сумерки, отчего белоснежные деревья проступили еще ярче и отчетливей, а цветочные запахи стали пронзительней и резче. Ангел-Хранитель и наяву был рядом, тревожился над брезентом воздушными своими крыльями, изредка лишь отдаляясь в эти сады и сумерки, где у него, наверное, были еще какие-то неотложные дела.