Для Сениора, кстати, это последняя попытка найти свое место в жизни: ведь спустя девять лет его уже нет в живых, и после, завершения работ в Шаррете, когда он возвращается в Дебрецен, тело его разрушается со стремительной быстротой. В дальнейшем понятие «речная регуляция» ассоциируется в сознании Марии Риккль с двойным поражением. Ведь Сениор, этот, по ее глубокому убеждению, отпетый тунеядец, мечтатель, мот, человек слабохарактерный, мягкосердечный, тем не менее когда-то любил ее и — хотя оказался ненадежной собственностью, — полностью принадлежал ей. Купецкая дочь с болью расстается с тем, что когда-то было ею приобретено такой дорогой ценой и чем она несколько лет безраздельно и безмятежно владела, Мария Риккль до последних дней жизни твердо верила, что, если б не проклятая «речная регуляция», Сениор не оказался бы рядом со сквернословом Имре — именно там, возле Береттё, подорвал он здоровье и не смог сопротивляться постыдной болезни — и что, не пошли она с отцом этого бездельника, враля и фантазера, младшего Кальмана, то и Юниор бы не связал себя безрассудным браком.
Квартиру землеустроителям отвели в Сегхаломе; Юниор и Сениор живут вместе — и если бы граф Гектор был способен на сей раз удержаться от поисков приключений, вся его жизнь, может быть, повернулась бы по-другому. Однако, едва начав работать рядом с отцом, Юниор уже тоскует в Сегхаломе и спустя несколько дней решает прогуляться в соседний городок, Фюзешдярмат. То, что происходит с ним там, столь же закономерно, как смена дня и ночи: молодой человек, который постоянно в кого-то влюблен, причем каждый раз свято верит, что влюблен в последний раз, и девушка, которая едва ли не с пеленок ждала сказочного принца, прекрасного, повидавшего свет, что явится к ней издалека и станет развлекать ее рассказами об ином, неведомом, совсем не о том, о чем способны были беседовать пуритански воспитанные кавалеры ее круга, этот молодой человек и эта девушка весной 1881 года неминуемо должны были встретиться. Их звезды находились друг от друга по крайней мере так же далеко, как звезды юноши из дома Монтекки и девушки из дома Капулетти. Одним словом, странно, противоестественно было бы, если б они не полюбили друг друга.
ЭММА ГАЧАРИ
Проповедник Иштван Гачари увидел свет в лоне Фюзешдярматской церковной общины в 1791 году и, «в дярматской школе успешно добравшись в 1804 году до синтаксиса, противу желания материнского и опекунского» поступил в Дебреценскую коллегию, где способности его очень скоро были замечены Эжаиашем Будаи.[82] Здесь Иштван Гачари прошел обычный путь прилежных учеников: был домашним учителем, репетитором по классической поэзии, старостой, помощником учителя в младших классах, проверщиком, сениором; университетское образование свое он завершил в том самом Геттингенском университете, куда его ровесник, землеустроитель Янош Сабо, через некоторое время пошлет своего сына-теолога, будущего свекра правнучки Иштвана Гачари, Ленке Яблонцаи. Иштван Гачари учился, кроме того, в Марбурге и в Гейдельберге, в 1818 году он занимает «штатус» священника, обзаводится семьей, женившись на дочери береттё-уйфалушского проповедника, и воспитывает рожденных в браке пятерых детей: четырех дочерей и единственного сына, Кароя, в будущем мужа Эмилии Широ и отца Эммы Гачари, попечителя сиротского приюта в Фюзешдярмате, «прохожего человека», как называла его старшая его дочь. Еще в дебреценские годы Иштвана Гачари привлекает мысль о литературном творчестве, и вот уже немолодой священник берется за фундаментальный труд: пишет «из патриотического одушевления, собственноручно, по достоверным источникам, найденным после долгих поисков, с прилежанием и терпением хронику Фюзешдярматской гельвецианской святой экклезии от стародавних времен до самоновейших» и со скромной гордостью называет себя проповедником-патриотом, ибо, сколь усерден он как пастырь последователей Кальвина, столь же страстен как сын Венгрии. Хроника его — не только гордость Шаррета, но и важный документ той эпохи; нельзя равнодушно читать его строки, обращенные к потомству:
«„Scripta ferunt annos, scriptis Agamemnona nosti"»[83] — вот мысль, что подвигла меня и как сына своей родины, на благо другим ее сыновьям… и как особого любителя наук и старины размышлять, подобно Давиду, о старых днях и в заметках сиих, сколь бы скудны и кратки они ни были, вырвать из мрака забвения, в память потомству, достославных тех мужей, временами посылаемых нам Господом, что, неоплаканные, погребенные в неизвестности, канули в темной ночи смерти. Не щадя сил своих, среди многих неотложных дел и обязанностей перечитывал я бдительным оком все, что когда-либо написано было относительно экклезии нашей и города нашего, все, что доступно мне было, до последнего, покрытого пылью и плесенью обрывка. Так появилось на свет сие замечательное собрание, которое я передаю вам, дети любезного моего отечества, с сердечною просьбой хранить и продолжать, питая благодарность и любовь к ушедшим отцам вашим, кои, стоя у кормила власти, трудились с пользой для вас, и вы, идя по их стопам, должны растить, упрочать и прославлять сию экклезию, град сей, кои они, начав с самой малости, милостью божией вознесли шаг за шагом столь высоко. И дабы все так и было, любезные дети отечества нашего, того всем сердцем горячо желает сын своей родины, всю свою жизнь, до последних дней, и все чувства посвятивший вам, живущий и дышащий вами, мир свой и святое благословение свое оставляющий даже самым далеким потомкам вашим,
Иштван Гачари, проповедник».
Второй муж Ленке Яблонцаи, Элек Сабо, не только писал стихи и рассказы, но и за несколько лет до своей кончины вел записи, которые могли бы стать основой для его автобиографии. Написал он и свой «Старый колодец», в котором изложил все, что знал о своей семье, о Кёрёштарче, где провел детские годы, о самом себе в детстве, и дополнил все это портретами наиболее интересных родственников. Записи эти делались без всяких претензий на литературное признание в будущем; Элек Сабо в своей жизни мечтал много о чем: о первых изданиях редких книг, о семенах экзотических цветов, о кадильницах, мечтал повидать Рим и Женеву, — но только не о литературном успехе: он страшился любого публичного выступления и чувствовал себя в равной степени плохо, встречая ругательные и восхищенные отзывы о дочери-писательнице. Воспоминания же свои он записывал для того, чтобы дочь могла разобраться в его прошлом и среди фигурирующих там персонажей. Есть среди его заметок и правдивая зарисовка одного из мест, в которых разыгрывается «Старомодная история»: Элек Сабо описывает свадебное путешествие своих родителей, которые за два года до рождения будущей его тещи, Эммы Гачари, проезжали край, куда Мария Риккль выслала Кальмана-Юниора на работы по регулированию речного русла.
Отрывок из воспоминаний Элека Сабо:
«Свадебная поездка тарчайского священника с молодой женою.
Май месяц 1863 года; вся Кёрёштарча в волнении. Люди останавливаются на перекрестках и, оживленно жестикулируя, о чем-то толкуют друг с другом. Избранный недавно тарчайский священник сегодня привозит в свой дом из Дебрецена молодую жену. Больше всего говорилось о том, что молодая, должно быть, невероятно хороша и душой и телом, если ее везут сюда, в Тарчу, аж из самого Дебрецена, до которого сто десять километров. У куратора удалось узнать, что экипаж с молодыми часов в 11 прибудет к переправе на ладаньском берегу, откуда они переедут реку на пароме. Молодые — мои батюшка и матушка, в будущем, конечно, — выехали из Дебрецена накануне, в экипаже моего дедушки по матери, и добрались в нем до Фюзешдярмата. Здесь они остановились в доме дедушки по отцу — дедушка мой был инженером в поместье, «инчинер», как тогда говорили, — и на следующее утро, с рассветом, на дедушкиной рессорной коляске выехали в Тарчу, куда дедушка их сопровождал.
Недалеко от Фюзешдярмата начинается — или кончается, все равно, — Шаррет, местность, постоянно заболоченная из-за разливов Кёрёшей и Береттё. Как раз во время нашей истории Шаррет начали осушать, и местами появились большие торфяники. Болота эти были излюбленным пристанищем самой разной водоплавающей птицы. Здесь обитала и гнездовалась даже белая цапля, столь редкая ныне. Помню, как мы, дети, вставали на цыпочки, вытягивали шеи, чтобы увидеть на шкафу пучок перьев цапли в стеклянной посудине. Помню и письмо, в котором поэт Дюла Шароши, двоюродный брат моего отца, просил прислать ему перья цапли — очевидно, на шляпу. Шарретские болота, осушенные и высохшие, время от времени загорались — может быть, от пастушьих костров — и в течение целых лет тлели медленно, поскольку толщина торфяного слоя достигала кое-где восьми — десяти метров. Во многих местах дорога проходила возле таких торфяников, медленно горящих уже целые годы. Кучеру приходилось быть внимательным, чтобы лошадь не провалилась ненароком в такую вот массу тлеющего угля. Опытные возницы уже по цвету почвы могли определить, где нужно быть особенно осторожным; можно представить, как встревоженно и испуганно оглядывалась вокруг себя молодая женщина, выросшая в столь далеком от подобных опасностей Дебрецене, когда на вопрос, почему здесь так пахнет дымом, отец мой объяснил, что они едут мимо горящего уже много лет болота…»