И стихи эти, гениальные глаголы Пастернака, были не просто стихами, они были… его спасением!
И он ощутил жгучий уголь слезы на ресницах.
Марков. Они будут вместе. И он, профессор Чижов, снова поедет этой дорогой в больницу. И снова будет стоять у двери его бокса. И если понадобится, поедет еще раз. И еще. Но прежде… Да, только так! Он должен всё сказать. Всем. И он скажет. Послезавтра. Второго января. Иначе просто незачем жить.
Как много нужно сил, чтобы сказать несколько фраз.
«Есть ли они во мне, эти силы?» — спросил себя Чижов и вдруг, ощутив внезапную, давно забытую легкость молодости, смахнул нежданные слёзы и засмеялся, чувствуя, что на него с тревогой смотрит молодой паренек-шофер.
— Простите… — сказал, повернувшись к нему, Борис Александрович и улыбнулся. — Я… ошибся.
Машина снова тронулась, уходя в снегопад, и помчалась по заснеженной Москве.
…В боксе пахло елкой. Вера хлопотала, раскладывая на столе праздничные угощения.
— Вовка!
— Что? — откликнулся он тихо. — Уже едешь?
— Поеду.
— Передавай всем приветы…
— Передам, — улыбнулась Вера. Она подошли к нему, положила руку на его русую голову. — Завтра.
— Как? — Он поднял к ней лицо. — Что ты говоришь?
— Я остаюсь.
— Верка… Что ты выдумала… Разве можно?..
— Мне Наталья Владимировна разрешила. Марков встал и молча обнял жену.
…Из наушников звучало новогоднее поздравление. Вера торопливо открыла бутылку виноградного сока.
Марков стоял с наполненным стаканом. Лицо его было спокойно и строго.
Голос в больничных наушниках смолк, и в гулкой тишине раздался перезвон кремлевских курантов,
— С Новым годом, мой дорогой!
Могучие нежные руки обняли ее.
— А Сережка спит… — прошептала Вера.
Он молчал.
«Наверное, то же, что испытываю сейчас я, — думала Вера, — испытывали жены во время войны, когда их мужья приезжали на сутки с фронта, чтобы завтра утром снова уйти туда… в огонь. Наверное… то же чувствовала Вовкина мать, когда рядом с ней дышал и хотел жить человек по имени Петр Марков…»
Марков сидел неподвижно, боясь шевельнуться. Она поняла его робость.
— Глупый мой… — прошептала Вера. — Я люблю тебя. Я так истосковалась по тебе.
— Вера… и я устал без тебя.
— Не бойся ничего. Ты самый красивый, самый сильный…
— Могут войти…
— Нет… у меня ключ… — Она сжала его лицо, с пронзающей любовью ощутив под пальцами рубцы.
Они лежали обнявшись.
За окном свистел ветер. Вера смотрела в окно и улыбалась в темноте.
— Ты не спишь? — спросила она шепотом.
— Нет! — отозвался он тотчас, тоже шепотом. — Что ты! Разве можно сейчас спать?!
— Хочешь, я тебе скажу одну старую-престарую вещь?
— Скажи… — Он провел рукой по ее щеке.
— Если люди любят… вот так, как мы… им в самом деле ничего не страшно.
— Да, — прошептал Марков. — Правда.
— Я глубоко счастлива. Несмотря ни на что. Понимаешь?
— Понимаю… Я в больнице, не вижу, еще неизвестно, что и как обернется, и так счастлив, как, может быть, никогда не был.
— Вовка…
— Знаешь, я никогда столько не думал о людях, я многое понял о них.
— Что?
— Люди есть люди, только когда они живут для других. Вот как врачи… Работать хочется. Ты не представляешь, к а к я хочу работать. Я буду видеть — я чувствую. Я знаю.
— Будешь, — прошептала Вера и подумала: «Ну а если и не будешь, я стану твоими глазами».
— Что сейчас Сережке снится? — спросил он.
— Что-нибудь хорошее. Ты.
— Он меня уже подзабыл, наверное.
— Глупый… Вовка, ты чувствуешь? Мы плывем куда-то… Новый год…
— Да, — сказал он. — Плывем. Что бы я делал без тебя?
— А я?
— Знаешь, Вера, я чувствую в себе такие силы… ну, как физик, понимаешь? Как будто что-то прорвалось во мне… такие мысли приходят… дух захватывает.
— Я знаю, почему ты еще не кандидат какой-нибудь. Ты просто ученый…
— А Мишка — что, не ученый? А Вахтанг? А Коля Васин? А Мухин?
— Нет, я не о том. — Вера, прикрыв глаза, медленно поцеловала мужа. — Ты не понял, ну и ладно.
Новый год уже летел через Атлантику, неслышно пробегали через их маленький бокс радиоволны, кричавшие на все голоса сводками первых новостей года, звучавшие вальсами Штрауса, негритянскими диксилендами, однообразными «биг-битами»…
Марков спал и она смотрела на него в темноте.
…Вера проснулась от смявшей ее тревоги.
Муж ровно дышал во сне, лицо его было светло, брови не были сведены болезненным изломом, как все эти месяцы в больнице. Так откуда же эта мучительная тревога? Есть надежда… Они всё перетерпят, длинную череду операций, боль — все вынесут и, что бы ни случилось, не предадутся отчаянию: они вместе.
Откуда же эта тревога?
Вера осторожно поднялась и подошла к окну. За черными ветвями деревьев тускло и мертво зеленело рассветное зимнее небо. Во дворе больницы, у приемного покоя намело высокие сугробы. Сугробы там, где еще вчера стояли машины.
Вчера! Это было вчера!
Серая «Волга»! Серая «Волга» Михайлова! Ее резкий поворот, скрежет тормозов. С места — азартная, пугающая скорость.
Она видела, как машина Сергея Сергеевича выехала из переулка. Вильнув перед капотом самосвала, влетела на широкий проспект и помчалась вперед, обгоняя другие машины. Лавируя между автобусами, самосвалами, тягачами, лихо начала обходить легковые.
Как… как мог он так?.. Вере хотелось крикнуть водителям тех машин, чтоб они были поосторожней, чтоб сторонились, чтоб давали дорогу серой «Волге».
Тревога… Нет, она не улеглась, не ушла. Чем точнее воссоздавала память то, что Вера видела вчера из окна больницы, тем недопустимое, тем преступнее казалась ей эта гонка. Почему ему разрешено садиться за руль?.. Таким, как он, нельзя разрешать…
Вера поняла, что тревога о Сергее Сергеевиче вошла в нее, как неизбывная, каждосекундная ее тревога о сыне и муже.
— С Новым годом! — сразу вдруг проснувшись, проговорил с улыбкой Марков. — Где ты?
Ее маленькая рука легла на его руку, крепко, надежно сжала ее.
— Я с тобой. С Новым годом, хороший мой! С Новым годом!
1972
Стена. Рассказ
На окраине Москвы, скрываясь летом в густой зелени старых лип и тополей, а зимой проглядывая за черными стволами и ветками, стоят несколько желтых трехэтажных зданий. За ними — как океанские лайнеры среди неказистой портовой мелочи — высятся новые белые корпуса. А вокруг забор. Высокий, неприступный, несокрушимо-бетонный, с «гусями» кронштейнов через каждые двадцать метров.
По вечерам над забором вспыхивают прожектора, и тогда уже ничего не различишь в их ровном, немигающем свете. Но и в желтой таинственности старинных зданий и в непроницаемости забора каждый видит одно — посторонним вход сюда строго-настрого закрыт…
…Утро. Часы-компостер. Талон пропуска в дырочках цифр: 08:17…
Это я прохожу через хромированную вертушку и, миновав заглушенные комнаты переговоров и телефонные будки, оказываюсь на территории Института.
В третьем корпусе, на одиннадцатом этаже — ОНТИ, моя юдоль — отдел научно-технической информации.
Скоростной лифт возносит к небесам. По длинному коридору, окрашенному какой-то бесцветной мутной краской, под сонно жужжащими люминесцентными трубками иду в свой отдел мимо обитых дверей. Наша дверь уже распахнута, на пороге — Генка Творожников, его рыжая бородёнка так и полыхает в луче солнца.
— Привет!
— Привет!
Раньше на нашей двери висела скромная и лаконичная, каллиграфически вырисованная табличка — «ГО». И все знали, что это значит — «графическое оформление», здесь обитают художники.
Но замдиректора по общим вопросам Буркин, лысый приземистый старикан с быстрыми глазами, посверкивающими из-под лохматых темных бровей, прозванный кем-то «Чернобуркиным», разорался: «Вы что вообще — шутки шутить? У вас тут что — штаб гражданской обороны?! Как дети малые! „Гэ-О“, понимаешь! Забываете, где работаете!..»
Ну и так далее, в том же духе.
Пообещали все исправить. На следующий день на двери красовалась новая табличка, еще более скромная: «Г».
Провисела она с неделю, вызывая всеобщее веселье, кривотолки и предположения. Но пришел Буркин и, сколько мы ни убеждали его, что так даже лучше — для секретности, все опошлил. И остались мы вовсе без таблички, но не сломленные морально.
— Порядок, — говорит Генка. — Дядьки до обеда не будет. Звонил — в Комитете стандартов.
— Ясно. Ты один пока?..
— Как видишь.
Значит, ее еще нет, и можно не заглядывать в комнату.
А «Дядька» — это наш руководитель группы Сева Сеславин — интеллигентнейший, утонченнейший Сева — изящный, гибкий, с узкой спиной и прической под Алена Делона. Сева — классный промграфик, работает он весело и лихо, но время от времени из-за его стола доносится тихое постанывание. Это Дядька Сеславин снова «комплексует», сокрушаясь о своем засыхающем на корню таланте.