моем формальном слове, которое ей-то я дал».
Вера рассказала про молодых лошадей, но что она редко выезжает. С отцом кормит их овсом и отрубями каждый вечер.
— Я ждала тебя.
Алексей знал, что она любила верховую езду. В седле, бывало, резко менялась, ее полудетское лицо становилось требовательным и сильным.
Алексей стал рассказывать, где и как выезжают лошадей, скаковых и рысистых, и как отлично они же ходят, запряженные в экипаж, в дрожки, а также под седлом и на охоте.
Она понимала толк в лошадях. Но странно, что разговор о рыжей кобылице может вдохновлять его, а в ней возбуждать неприятное чувство.
Вдруг он рассказал, как ездили верхами по горам в тропической колонии, и при этом как опьянел от воспоминаний.
Вера сказала, что у сестры тоже лошадь и она ездит чаще.
— Она увлечена новейшей немецкой философией, пренебрегает своей миловидностью, носит очки, ходит большими шагами и принимает ухаживание пожилого офицера-артиллериста, который обещает ее научить делать бомбы, зная, что она сочувствует террористам. Он учился в военном училище и знаком с революционером Бакуниным.
«А ты знаешь, не успел я приехать, как меня известили, что я должен явиться в Третье отделение…» — хотел сказать Алексей, но удержался.
Глава 9
ПОД ВЕСЕННЕЙ ЛИСТВОЙ
— Ну, сэр Алек! — воскликнула Вера, входя в тесную аллею, и ласково, но больно ущипнула щеку Алексея. — Пристало ли к тебе что-то от тех, среди кого ты прожил так долго? Стал ли ты иным? Сегодня он рассказывал о характере людей викторианской эры, как принято называть там наше время, про самоуверенных и расчетливых, рискующих всем ради цели.
— У тебя были знакомства?
— Конечно…
— Какой же ты был в увлечениях? — с любопытством невинности спросила она. — Стал ли ты высокомерен или твоя русская натура оставалась отзывчивой и привязчивой и подводила тебя? Ты возмужал, вернулся героем…
— Я не был героем.
— Но твоя русская душа впечатлительна — и ты так не походил там на всех вокруг. Это было ново и приятно для тех, кто бывал с тобой. Как русский, ты был добр, оставил воспоминания и сам остался с ними…
Алексей явно смутился.
— Ах, Леша! Не понимать шуток. Такой смельчак и герой, который так много и стойко выдержал, но разве что-то может смутить тебя, что-то лежит на сердце…
Какой же, право, это пустяк, с кем не бывало, а он уже чувствует вину. Ведь это лишь моя шутка и ревность, не откажи мне в таком праве. Так и остался сердечен и прост. Разве не стал жестче?
Ей стало жаль Алешу. Но ее шутка попала ему не в бровь, а в глаз. Там же, право, ничего не могло быть, это все отзывчивая чувствительность, привязанность к тому, кто был мил, или потребность в привязанности?
Вера желала растормошить его, чтобы обоим не впасть в глупое самокопание.
— Ты так не похож на зверей прекрасной цивилизации, ведь я знаю их, они были у нас в госпитале, сдавшись в плен после попыток десантов под Петербургом. Они бывают сердечны, умеют улыбаться и благодарить от души и могут стать откровенными, но у них по сравнению с тобой звучит только одна октава.
Алексею были неприятны эти слова по многим причинам. Ничего подобного ему в голову не приходило.
Алексей решил, что слишком далеко зашел в своих потаенных жалобах на викторианскую пору, словно Вера была его товарищем. Конечно, она могла бы ответить: на кой черт тебе, Алеша, каяться в том, до чего нам дела нет, что бы там ни случалось.
Когда шел в Россию, ждал, что найдет здесь исцеление, что напряжение спадет и он сможет отдохнуть…
«Ты еще ребенок, Алексей. Ты забыл свои красные убеждения? Ты вспыхнул на островах южного океана, явившись для всех невидалью, со своей роскошной юностью, может быть, стал предметом страсти. Чего же ты смутился? Ах, на твоем примере я понимаю, что человек познается не в смелых приключениях, а возвратившись домой. Уж не говоря о том, что здесь ты можешь не подойти, дать повод для смущения, многие впадут в ужас, решив, что твой патриотизм запятнан, что ты рассыпал свои чувства по всему земному шару, в то время как на самом деле ты у всех учился и брал свое.
С чем же ты остался, сэр Алек?»
А в голову Алексея полезло все то же. Он не мог простить себе, что солгал. И как стоял и смотрел, когда вдоль борта проплывали форты чужой твердыни, похожей на Кронштадт.
Алексей сказал, что помнит, как Вера рассказывала, что ездила верхом в седле, а в деревне совсем без седла, не хуже деревенских мальчишек, и как ей это нравилось. Потом в деревне стоял гусарский эскадрон и гусары оставляли свое имущество притороченным к седлам и давали подросткам лошадей съездить на водопой. Она была ли наивна, рассказывая все это перед его уходом в плаванье. Женщины перед разлукой словно хотят спросить: как, мол, ты, можешь ли быть уверен по мне?
Японский сановник, дипломат и мудрец, красавец Кавадзи, объяснял молодым русским офицерам, что чувственность лечит мужчину от недугов души и помогает в служебных неприятностях, даже при полицейской слежке. Весь мир позаботился об Алексее, все вырабатывали в нем характер, свирепо и беспощадно ломая его натуру, обучая жить переменами напряжений на наслаждения и на разочарования и не чувствовать вины.
А зрелость Веры теперь пробуждала чувства, похожие на грубость.
Вера, словно понимая это и жалея — иль пытаясь его отвлечь или из пылкости, — крепко и больно поцеловала Алексея в губы.
«Так целуются у вас?» — вспомнил он ночь в саду японского храма Гекусенди, бал и танцы с американками. «Я покажу тебе, как целуются у нас в Триндаде», — сказала тогда Сиомара. Сейчас это как яд. Рассказать нельзя, да уж этого никто и не поймет и не поверит. Он уже не был прежним. Он пил этот колониальный яд с оттенком наслаждения и бахвалился перед собою, как курильщик опиума.
— Кончилась война, и ты вернулся из самого горнила мировых событий, ты один из лучших ее героев, — держа его за руку и как бы прощая ему все, оглядывая ветви, сказала Вера. Она опустила его руку, подпрыгнула высоко, схватив листок. Алексей обежал ее взглядом. Опять этот опиум. Он опять курильщик. Опиум тела, как медная чашечка с маленьким шариком яда.
Вера закрыла листком губы и приноравливала его под пищалку.
— Нет, я не герой войны. Есть одно