пятно на моей совести, — сказал Алексей. Его гнала к чувственности не полицейская слежка и не террор, от которых искал лекарств Кавадзи.
— Я всю войну видела кровь и раны, — сказала она серьезно, — и я не вижу никакой разницы между тобой и героями Севастополя. Ты был под мечами самураев, ты месяцы жил под угрозой умерщвления, ты был под артиллерийским обстрелом в море, и ты болел холерой и выстоял. Ты выстрадал не меньше любого севастопольского солдата, ты исполнял свой долг, хотя на груди у тебя не будет медалей за Севастополь. Зачем же помнить какие-то мелочи чувств, невольную пылкость в интермедиях этой гигантской эпопеи? Ты сделал для будущего больше, чем любой; каждый миг тебя могли уморить, отравить, отсечь тебе голову. Окстись, Алеша!
— Но мы всю войну жили довольно сносно… Нельзя сравнить.
— Что ты на себя наговариваешь? Корабль погиб, вы были окружены… Вспомни, как вы пытались напасть на француза и бросились на абордаж на борт американского парохода. Они пушками и карабинами могли бы смести вас с лица земли.
— Но все обошлось. В меня за всю войну ни разу не выстрелили. Я чуть не погиб от тяжкой болезни.
— Это одно и то же. А тех, в кого стреляли, уже давно нет в живых, они в крымской земле.
Гордость Алексея уязвлена, в Петербурге то и дело слышишь о погибших в боях родных и товарищах.
— В Крыму было гораздо больше умерших от чумы и холеры, чем погибших в боях, — сказала Вера, — ничего не значит, что ты не был под Альмой или на Малаховой. Хотя все мы помним наши святыни и гордимся. Но тогда Герцен должен испытывать еще большие угрызения совести, он всю войну был в стане врагов. Его влияние на Россию разрастается, и никто же не упрекает, а очень многие признают своим учителем.
— Но он не был военным.
— Какая же разница!
— Я чувствую себя так, словно моя война еще впереди. Я должен идти на эту войну.
Вера смягчилась, ее горячность остыла, и, казалось, она прояснела.
Алексей оглядел разросшиеся и вытянувшиеся за эти годы ветви деревьев. Он опять поник, не в силах совладать с собой. Его настроения прорывались наружу, и его воля не могла закрыть их наглухо. Вера замечала все. Он не собирался ничего скрывать.
Он стал рассказывать, как в Гонконге праздновали падение Севастополя. Но у него язык не поворачивался сказать, чем же ужасен для него тот день.
Ее огорчали не признания, суть которых, как оказалось, поверив ему, она не совсем предугадала.
Он старался не оскорбить Веру и не лгать, а получалось еще хуже. Сказал, что его знакомая обещала поехать в Японию, найти его сына. Там у дочери японского магната коммерции… Рассказал про прощание с Оюки, про ее отца, про преображенную Японию, которой предназначено развитие, и про униженную там любовь.
Вера была ошеломлена. Она могла бы спросить, как полагал Алексей: «Так вы преобразили Японию, бросив на произвол детей?» — но об этом никто и нигде его не спросил и не подумал.
Вера вслушивалась с интересом и волнением, как сила развития минувших событий его жизни бурно нарастала. Лицо ее стало сильным, как при верховой езде, щеки рдели. Ее огорчали не его признания, — это могло быть приключением, — а жаркая память о том, что он оставил. Ее тревожили перемены его настроений, которые она заметила еще за столом. То, в чем она винила его в шутку, для забавы, играя в ревность, на самом деле было ужасным. Он именно жил впечатлениями былого, боролся с ними или, может быть, что еще хуже, предполагал, что победил их, чтобы благородно поклясться и открыть ей свое сердце. Вера была убеждена, несмотря на все, что случилось, — он чист и еще сам не понимает власти минувшего.
Он стал лейтенантом, он стал взрослым, он был втянут в борьбу страстей с молодыми женщинами, такими же сильными, как он. Это оставило след, горько, конечно… иначе и быть не могло. Она наивно и романтически мечтала о нем, смутно угадывала, что ей не хватает каких-то верных мыслей об Алексее в разлуке. Она как бы предугадывала ход событий, неизбежное движение его чувств. Но она не понимала, как это будет. Она не допускала мысли, что прошлое могло исчезнуть. Прошлое не могло быть снесено никаким ветром бурь, она не смела верить в катастрофу. Но она не могла плыть по воле волн.
Обретет ли он теперь что-то подобное тому, что пережил. Она с каждым мгновением любила его все сильней, и все с большей силой пробуждалась в ней женщина. Она должна ему помочь, но не все в ее власти. Она не могла отбросить своего достоинства.
Они приостановились, лицом к лицу, как прежде. Она почувствовала скрытую в нем нежность, силу и характер. Она прикоснулась, как бывало, щекой к щеке. Он хотел поцеловать ее, как прежде. Вера мягко отстранилась и засмеялась снисходительно, как шалости капризного ребенка.
Алексею казалось, что он признался и освободился; камень свалился с души. Ему сейчас ясно, что все будет так, как он решил. И никаких былых увлечений нет, и нет никаких сомнений. Но он оставался мрачен и печален. Жалея, Вера в порыве сама поцеловала Алешу в щеку. Казалось, былое вернулось.
У Алексея не было широкого интереса к тому, что вокруг. Он бы вернулся быстрей, совладал бы с собой, как ему казалось. Но он испытал ушиб и еще не оправился. Третье отделение уже придавливало его, и мгновениями он склонен был полагать, что поэтому у него нет радости у себя на родине. Невольно прошлое казалось свободным и привлекательным. Впрочем, с английским Третьим отделением он тоже в Гонконге познакомился.
Веру опять обожгла мысль, что у Алексея там все было так ярко и страстно, на фоне живописных морей и пейзажей, в лучшую пору его роскошной молодости. Его лучшие годы… Он еще юн, но он там оставил себя. Как прожил уже жизнь. Она опять почувствовала, как это больно и как горячо его любит; желала бы обнять и крепко целовать, но она не могла поверить в силу его отклика, и это останавливало ее.
— Передо мной предстоит выбор, Алеша, как мне жить, — сказала Вера спокойно и посмотрела в лицо Алексея.
Он насторожился. Гроза, казалось, приближается с другой стороны, он и не подозревал. Да, конечно, она же здесь жила в обществе, вокруг нее молодежь, она так хороша. Но оказалось, что суть была совсем не в том,