— Не делай себе больно, — пробормотал D. — Пожалуйста.
Кинжал, видно, заточен был как вполне настоящий. Маленький клинок блеснул; смуглая кожа окрасилась красным на ребре ладони; рана пошла к локтю — и быстро заполнилась алым бисером. D. не резал вен, не пускал кровь так, чтоб ее вовсе нельзя было остановить, — но зрелище ужасало. За первой раной вторая, третья, все — длинные, пусть и неглубокие, бесконечное кровавое дерево. Юноша смотрел, как они алеют, как кровь растекается, — и взгляд его смягчался, становился спокойным и отрешенным, прохладная тьма дрожала в обрамлении мягких ресниц. На губах вновь играла улыбка, пустая и точно нарисованная, — инородная деталь в картине воплощенного мучения.
— Не делай себе больно, — повторил D. Он точно пытался воссоздать чужую интонацию, которой не слышал десять лет. Кинжал-брошь упал на пол.
В ту секунду К. захотелось снова воплотиться — или, во всяком случае, чтобы юноша его заметил. Схватить его за плечи, повернуть к себе, накричать, велеть обработать увечья — но пальцы не коснулись спины, прошли насквозь. Зато на зеркало брызнула кровь. D. заметил ее, но принял, видимо, за свою: опять поморщился, потянул к стеклу пальцы, попытался стереть россыпь капель, но только размазал. Губы скривились. Кусая их, он взял с подзеркального стола платок, обтер и руки, и стекло — а потом его глаза заблестели, и, хрипло застонав сквозь зубы, он опустился на корточки. Сгорбился, сжался, спрятал за измазанным платком лицо — точно похоронной вуалью отгородился от Сочельника, от всего мира, от собственного зеркального двойника.
— Пусть будет там… — сбивчиво пробормотал D. — Пусть там не будет. Пусть будет там… Пусть не…
Выдержка все же изменила: К. отпрянул, заметался и только тут увидел, что призрак на происходящее давно не смотрит — сосредоточенно уставился в окно, спрятав руки за спину и качаясь с носков на пятки. Пришло тусклое запоздалое осознание: а чувствительная, правда, натура… Есть в нем что-то, кроме бесконечной тяги поучать и кривляться. Впрочем, вид юноши, словно не до конца понимающего, кто он, где и что сейчас сделал с собой, внушал не просто жалость — ужас. А когда призрак быстро, почти рывком, вдруг повернулся, на рыхлом лице его прочиталось и другое чувство — темное, испепеляющее бешенство.
К. не посмел ничего сказать, но стало еще горше: вот-вот ведь услышит что-то вроде «Это все ваша вина, ваша в том числе». Здесь нужно было бы, конечно, одуматься, холодно напомнить хоть себе: неправда. Оса никого не обвинил сам, лишь разделил чужое мнение — мнение тех, кому доверял; тех, кто видел и знал куда больше. Единственное лишнее, что он сделал, — статья. Но разве он полагал, что D. дадут ее прочесть, когда после очередного панического припадка решат объяснить природу недуга, — не раскрывая, правда, автора, чтобы пресечь риск бередящих раны расспросов? Там, в тексте, многое было в красках, которые Оса смачно сгустил. А что делать, если своими глазами он ничего не видел и фактов недоставало? Сейчас вспоминает — дурно, а тогда-то, высиживая за столом над листом, он раздувался от писательской гордости: гляньте, как складывает слова в предложения, какое могучее у него оружие — праведный гнев! И вообще, такое было у него в природе вещей: не искажать, конечно, правду, но, если уж запечатлеваешь всамделишные жестокости, — режь читателя без ножа, до слез и рвоты, а где содрогания не хватает — добавь.
Призрак открыл рот, но сказал одно:
— Что ж, нам с вами, пожалуй, пора-с. — Голос прозвучал совершенно стерильно, таким не бывает и нож у хорошего врача.
— Как пора? — К. обернулся к фигуре у зеркала, отбросившей уже платок и просто закрывшейся дрожащими руками. По манжете рубашки текла кровь. — Постойте! Ну как? Разве можем мы уйти, что, если он…
— Ничего он, любезный, не сделает, — отрезал призрак. — Ну, по крайней мере…
К. снова решился перебить:
— Вы уверены? Ваша юрисдикция же — только Настоящее, вы…
— А вот у кого другая юрисдикция, на того и изливайте опасения! — сварливо буркнул призрак. Настроение его явно подпортилось; К. мог это понять: дух Настоящего праздника, Настоящего Правосудия, конечно, предпочел бы обойтись без столь удручающих эпизодов. — Вы извините-с… — Он и сам почувствовал, наверное, что излишне резок, вздохнул, пожал круглыми плечами. — Потратим время здесь — важное упустим. Этому-то молодому человеку не привыкать; он так постоянно, хотя я тоже, конечно же, не каменный; мне…
— Мы должны помочь ему, — как можно мягче попытался опять возразить К. — Хоть как-то, хоть кровь остановите! Вы же столько умеете, я видел, вы много чего…
— Иван Фомич! — Призрак не поддался, снова повысил голос, а из глаз его плеснуло темное пламя. Цепи тихонько всхлипнули, точно боясь разозлить хозяина еще пуще. — Я-то много умею, да, и прежде всего, вопреки юрисдикции, умею делать некоторые прогнозы. Так вот, еще чуть-чуть — и помощь понадобится вам самому, так что не расточайте-ка душевные силенки на то, что и без вас утрясется…
К. опять оглянулся. За их спинами D. действительно уже вставал, обтирал руки свежим платком, смоченным в духах, крепил на место брошь. Вновь он сделал несколько поворотов перед зеркалом — движения стали другими, изломанными и усталыми, зато взгляд прояснился. И удивительно, улыбка теперь не казалась вымученной, проступило там что-то нежное, даже мечтательное, будто сквозь стекло юноша видел кого-то дорогого. Призрак одобрительно кивнул, коснулся украдкой его руки — и раны чуть побледнели, ткань рубашки тоже частично очистилась. Спохватившись, D. принялся одергивать рукава фрака — прятать последние багровые подтеки.
— Человеческая душа очень живуча, — прошептал призрак, отступая и утягивая К. за собой на середину комнаты. — Куда более живуча, чем в последнее время, с развитием всех этих ваших тонкокостных наук о болезнях, принято полагать. Можете морщиться, усмехаться, считать меня черствым реакционером, горя не знавшим, на том ведь я и погорел когда-то, как компаньончик мой погорел на желании сжечь самого Христа… но, по мне-с, она как собачонка: всегда заживает — если, конечно, ее не истязают от колыбели до могилы; если есть у нее свои укромные уголки, где можно зализать раны, и отдушины, чтобы не думать об этих ранах беспрерывно. Если придет кто-то, если потреплет по холке и принесет кость, если возьмет в теплый дом… хорошо, отлично. Но она и одна может справиться, лишь бы пережить самую лютую зиму. А у лютых зим-то одна прелесть: вечными они не бывают, кончаются…
К. вздохнул. Что он мог сказать на этот монолог, выдающий завзятого циника? Собственная его душа находилась, как он теперь понимал, в состоянии плачевном: не таком, конечно, как у бедных его двух жертв, но все же. И как он ни пытался ее заживить десять лет, рана все же не заросла. Открылась, стоило в Сущевской части появиться новому лицу; стоило ожить всем связанным с этим лицом воспоминаниям и сомнениям. Что здесь теплый дом и отдушины? Что, если, например, ты однажды понимаешь, что дома не достоин? Снова предстало перед мысленным взором худое лицо Нелли; наглая ее старомодная стрижка «под Тита»; строгие глаза… и губы. Губы, которые презрительно прошепчут: «Так вы были насекомым, значит…»
— Ваша зима тоже будет лютой-с, — проговорил вдруг призрак, не дожидаясь ответа. К. опять посмотрел на него, и в ту же секунду пальцы стиснули распоротую ладонь. Кровь хлынула с новой силой. — Пренеприятненько, но никак, никак иначе…
— Я знаю, — стараясь не морщиться, сказал К., хотя на самом деле, конечно, не представлял, с чем именно связаны слова. Что-то ведь было о большом корабле…
— Вы готовы-с? — тихо спросил призрак, и К. кивнул.
Пол прогнулся, пошел трещинами и рассыпался. Они с призраком ухнули вниз.
Доходный дом Высоко-Петровского монастыря
10 месяцев назад
Вернисаж Рисующего Дворянства организовал граф, сняв огромные барские апартаменты на Петровке. По собственным словам, мысль он лелеял давно, и вот наконец решился. «А то что же, в моем доме произрастают целых два художника, грешно и дальше медлить!» — заявил он позже не без гордости. Под двумя «произрастающими» художниками он подразумевал, конечно же, себя