Вдруг я ощутил озноб при мысли, что в мире отыскалась сила, которая вытащит меня из моего бессмыслия и мучительной боли.
– Спасибо тебе!
– Спокойной ночи!
– Спокойной ночи!
Я не двигался с места.
– Мы увидимся ещё? – спросил я.
Девушка погрузила своё лицо в мои ладони.
Прошли минуты.
Прошло множество секунд.
Время…
Я обнаружил, что время обрело другое измерение.
Подняв голову, Эстер посмотрела на меня так, как смотрят на экран кинотеатра, пытаясь угадать, что произойдёт дальше.
– Звони! – проговорила она, протянув руку.
– Конечно! – Я понял, что эту руку отпускать не хочу.
– Спокойной ночи! – сказала Эстер.
– Спокойной ночи!
По дороге домой я с пониманием прислушивался к воплям обезумевших от страсти котов.
Я вошёл в телефонную будку.
– Спокойной ночи!
– Спокойной ночи! – отозвалась Эстер.
Улёгся дождь, и в небе выглянули звёзды. Проходя мимо прижавшихся к тротуару усталых машин, я сгребал с капотов дождевые капли.
В лужах отражались ночные огоньки.
* * *
Баллада.
Arpeggio…
Legato…
Не та звонкость…
Не та нежность…
Не то… Не так…
Беспомощные звуки, будто покрывшись ледяной коркой, отдавали холодом.
Телефон.
Молчание.
– Кто?
Молчание.
– Ты?
Молчание.
Опустив трубку, я послушал комнату. Она отозвалась тоской и унынием.
Пассаж – качнулась неспокойная мысль.
Аккорд – в груди шевельнулось что-то зыбкое.
Я понял, что оказался в плену; не понял – в плену у кого…
Освободив клавиши, я объявил перерыв, подошёл к окну.
Вдруг почудилось –
стучат в дверь.
Вдруг подумалось –
точно так же, как тогда…
Тогда на пороге стояла Эстер.
– Ты играл «Бабочек» Шумана для одной меня? – спросила она.
– Только для тебя!
– Мне сильно понравилось.
– Ты пришла сказать об этом?
– Да. То есть, нет – не только об этом. В тот вечер в клубе… Твои пальцы… Мне подумалось, что ты тот мужчина, которому я могла бы довериться, а потом, когда мы несколько дней не виделись, мне стало казаться, что повсюду, где не ты, безрадостно и уныло. Я купила диск фортепианных пьес Шумана и, оставалась в комнате одна, слушала это чудо и теряла себя от счастья.
– Буду играть для тебя всегда, – сказал я. – Если будешь рядом со мной, то…
– Я здесь…
Это было то мгновение, когда я окончательно почувствовал, что эта девушка стала неотъемлемым условием моей жизни.
– Можно я посижу вот в том кресле и послушаю, как ты играешь?
Я играл несколько часов подряд.
– Я здесь, – сказала ночью Эстер.
– Буду нежен, – обещал я.
Предугадывая мои самые смелые желания, Эстер ласкала меня все откровеннее и откровеннее. Я был ошеломлён щедростью её губ и рук, и мы учились отдавать друг другу самое себя, честно, на все сто.
– Называй меня Галатея, – просила Эстер. – Обрати меня в женщину, какую хотел бы видеть ты.
– Но я не Пигмалион, и сказка Овидия вроде бы не про нас…
– Милый, ты прав: я вовсе не из слоновой кости, хотя… изваяв не Галатею, а свою Эстер, ты сумел оживить меня. Надеюсь, навсегда…
Была уже не ночь, но ещё и не день. Эстер улыбалась мне, и я целовал её улыбку. Обессиленные, мы продолжали друг друга трогать, а потом Эстер повернулась на бок и уснула.
Я любовался её обнажённой спиной, прислушивался к её дыханию, и мучила ревнивая мысль: «В эти минуты Эстер всецело отдалась власти Морфея, а где же я…».
Я закрыл глаза. В раскрытое окно пробивался уличный шум.
Эстер проснулась так же внезапно, как и уснула. Повернув ко мне голову, она нежно улыбнулась.
– Теперь мы части друг друга, – сказала она.
– «Части» – слово неудачное, – отозвался я. – Ухо режет.
– Зато они наши, да?
– Если «наши», то…
– Милый, состоялось приятие наших жизней.
– «Приятие» – слово гораздо удачнее…
Я гладил волосы Эстер и жмурился, испытывая состояние благодушия и покоя.
– Ты никогда не рассказываешь о своих родителях, – сказал я потом. – Почему?
Эстер растерянно улыбнулась.
– Я не знаю, что сказать…
– Такого быть не может!
– У меня – может… Я без родителей. Иногда мне кажется, что их у меня никогда не было. Ни у меня, ни у моего брата. Мы были совсем младенцами, когда нас вынесли из гетто Вильно в деревню возле небольшого озера. Женщину звали Ядвига. А когда закончилась война, по Литве разъезжала седовласая женщина с большими черными глазами. Она раздавала еврейским сиротам книжки с цветными картинками. Мне было два годика, а моему брату – четыре. Позже, оказавшись в Палестине, я узнала, что те книжки были написаны на английском.
Я целовал плечи Эстер. Потом – всё тело.
Просочившись сквозь окно, луч утреннего солнца высветил оставленные на спинке стула женские колготки, и я, мысленно поздравив мою комнату с обновлённым интерьером, вдруг подумал о моём профессоре, который говорил: «Играя Гайдна, необходимо стать немножечко Гайдном, а играя Скрябина – на какое-то время Скрябиным, а когда играешь…»
Эстер спросила, о чём я думаю.
Я поднялся с кровати.
– Попытаюсь превратиться чуть-чуть в Шопена, и тогда ты услышишь, о чём я думаю.
– Разве Шопен знает, о чём думаешь ты?
– Кто, если не он…
В то утро ни Шопен меня, ни я его не подвели. Во всяком случае, я очень старался вызвать Шопена на доверительный тон, а вернувшись в кровать, я принялся вслух рисовать картину нашего с Эстер утра лет через тридцать.
Эстер села в кровати и сказала:
– Хочу, чтобы это утро осталось навсегда.
– Оно останется.
– Навсегда?
– Конечно!
– Нестерпимо хочется поверить.
– Поверь!
– А ты? Ты веришь?
Я кивнул.
– Глупый, – грустно улыбнулась Эстер. – Разве бывает что-то навсегда?
– Надеюсь…
Руки Эстер заметались на моих плечах.
Обессиленные, влажные от пота, мы выкрикивали какие-то странные слова, а отдышавшись, гадали, кем мы стали друг для друга теперь и кем станем друг для друга потом.
Из кухни я принёс пачку кефира. Глоток – Эстер, глоток – я.
– Твои глаза останутся? – спросила Эстер.
– И зимой, и летом.
– А твои пальцы?
– И весной, и осенью.
– Мы будем счастливы?
– У нас другого выхода не будет! Господи, ещё совсем недавно я метался по Тель-Авиву, не зная, как справиться с бессилием, страхом, жалостью к себе. И меня хватало только на то, чтобы закрываться у себя в комнате и, страшась потерять в себе мужчину, до изнеможения вести бессмысленные «бои с тенью»!.. И вот: повстречав тебя, я с удивлением обнаружил, что в знаменитый закон о свободном падении тела вкралась досадная ошибка. Наука была посрамлена, и теперь учебник физики придётся переписать, вставив в соответствующую главу следующее существенное дополнение: «…однако следует отметить, что тела, придя в состояние влюблённости, своё падение приостанавливают».
– Твои глаза такие светлые-светлые всегда? – спросила Эстер и густо покраснела.
– А что?
– Больше всего на свете я боюсь, как бы глаза у моего сына были не совсем такие же…
Я подумал о моей маме.
– Моя мама больше всего на свете боялась одиночества, – сказал я.
– Этого боятся все. Но ведь ты меня не предашь?
– Нет.
– Скажи, что никогда!
– Никогда. А ты?
– Я – как ты.
– До самой старости?
– И до старости и дальше…
– До старости нам далеко-далеко.
– Ты старым не будешь.
Я смотрел на Эстер и вдруг почувствовал, что прежнего мира всецело состоявшего из Юдит, больше не существует, что от моей прежней раны остался рубец, пусть пока ещё заметный, но без нервных окончаний. Один мир за мною сомкнулся, другой мир предо мною открылся.
С моих губ сорвалось:
– Ты меня здорово выручила!
Эстер не поняла.
– Ты мне послана Небом!
Эстер рассмеялась:
– А я-то думала, что Красным Крестом, матерью Терезой, отделом по оказанию помощи особо озабоченным юношам, а ещё добровольцами из общества по уходу за редкими особями…
– Да, но…
– Ничего не говори! – просила Эстер.
Мы вернулись к молчаливой беседе рук. Кажется, тогда я впервые узнал, что отдаваться – это на самом деле брать…
Вдруг Эстер пожаловалась:
– Я голодна.
– Что же теперь будет? – озаботился я создавшейся непривычной для меня ситуацией.
Рассмеялись мы одновременно…
«Перерыв окончен!» – объявил я себе.
Аккорд…
Пассаж…
Надо бы больше cantabile. Больше…* * *
Когда родилась удивительно похожая на меня девочка, я окончательно укрепился в мысли, что проделал всё как следует. Юдит я не забывал, но вскоре обнаружил, что от прошлых чувств почти полностью освободился, и это вновь обретённое состояние вызывало во мне одновременно и бодрость, и смущение. Память о тех днях, неделях, месяцах, когда я ощущал себя отверженным, теперь теряла свою яркость, и с каждым новым днём я всё острее чувствовал, насколько необходим появившимся в моей жизни двум женщинам. Улицы города, которые прежде казались мне сосредоточением мучительных видений, теперь превратились в места моих радостных прогулок с Эстер и малышкой. Эстер училась быть матерью, а моим любимым занятием стало целование крохотных багровых ручек, которые с яростным восторгом теребили мои волосы, нос, уши.