Итак, я получил послание от Гальгани и Дега. На душе потеплело: какое все-таки счастье иметь таких верных друзей! И я принялся шагать по камере, но уже более веселой и живой походкой. Вера в то, что я рано или поздно выйду из этой могилы живым и на своих ногах, укрепилась. Один, два, три, четыре, пять, поворот...
Вчера случилась очень странная вещь. Не знаю, правильно ли я поступил. Часовой наверху вдруг наклонился над рельсами и заглянул ко мне в камеру. Затем прикурил сигарету, несколько раз затянулся и бросил ее в мою клетку. И тут же отошел. Я подождал, пока он снова окажется надо мной, и демонстративно раздавил сигарету подошвой. Он лишь слегка приостановился, увидев, что я сделал, и тут же двинулся дальше. А может, он меня пожалел? Может, он стыдился своей службы? Или это была ловушка? Не знаю, но этот случай совершенно выбил меня из колеи. Когда человеку скверно, он становится сверхмнительным. Ладно... Если у этого парня действительно были добрые намерения, то будем надеяться, я не слишком оскорбил его этим жестом.
Вот уже два месяца как я здесь. Это единственная в своем роде тюрьма, где абсолютно нечему учиться. Ни с какого боку никуда не подъедешь. Правда, я научился все-таки одной очень важной вещи — целиком и полностью отключаться, переноситься мысленно на любые расстояния, даже к звездам, или без всякого усилия возвращаться в прошлое и блуждать в нем, пребывая в разных стадиях и ипостасях жизни — ребенком, взрослым мужчиной, беглецом, строителем каких-то фантастических замков в Испании и так далее. Но сперва надо было как следует устать. Я бродил часами, не присаживаясь и не останавливаясь ни на секунду и размышляя о самых обычных предметах. Затем, порядком утомившись, ложился на топчан, подстелив под голову часть одеяла и прикрыв лицо другой. Затхлый воздух камеры медленно просачивался сквозь ткань, в горле першило, голову охватывал легкий жар. И вот от духоты и отсутствия кислорода я в какой-то момент отключался. О, какие невероятные, неописуемые путешествия совершал в это время мой дух, какие видения посещали меня, какие ощущения я испытывал! Ночи любви, куда более острые и реальные по полноте чувств, нежели в жизни. Да... И еще свободное перемещение в пространстве и времени позволило мне встретиться и посидеть с мамой, которая умерла семнадцать лет назад. Я играл складками ее платья, а она гладила мои длинные кудрявые волосы: «Рири, дорогой, старайся быть хорошим, очень хорошим и не огорчать мамочку, чтобы она любила тебя еще больше...»
Я был не прав, подсчитывая время, которое предстоит здесь провести. Ведь я оценивал его в часах. Ошибка. Были моменты, которые измерялись какими-то минутами или даже секундами, но имели огромное значение. Так, например, опоражнивание бачка происходило где-то через полчаса после раздачи кофе и хлеба. Именно тогда ко мне возвращался котелок, я находил в нем кокос, пять сигарет, а иногда — записку. В эти моменты я считал каждую минуту, даже секунду. Не всегда, но очень часто...
Медленно, Господи, как медленно шли эти часы, недели и месяцы. Вот уже почти год как я здесь. Ровно одиннадцать месяцев и двадцать дней я не перемолвился ни с кем ни единым словом, если не считать редких и торопливых утренних вылазок, да и то это было скорее какое-то торопливое невнятное бормотание, нежели разговор. Правда, один раз мне все же удалось поговорить по-настоящему громко. Я простудился и довольно сильно кашлял. И решил, что это достаточно уважительная причина, чтобы обратиться к врачу.
Врач явился. К моему великому изумлению, открылась лишь кормушка. В отверстии появилась голова.
— Что с вами? На что жалуетесь? Легкие? Повернитесь спиной! Покашляйте!
Боже милостивый! Что это, шутка? Увы, нет... Всего лишь суровая и горькая правда. Ко мне действительно пришел врач, осмотрел меня через кормушку и через кормушку же прослушал. Совершив все эти манипуляции, он сказал:
— Протяните сюда руку!
Я уже готов был повиноваться чисто автоматически, но тут меня остановило чувство самоуважения, и я сказал этому странному врачу:
— Спасибо, доктор, не стоит беспокоиться. Не стоит, право. — По крайней мере у меня хватило ума и гордости показать, что я не принимаю его услуги всерьез.
На что он, однако, вполне невозмутимо ответил:
— Что ж, как хотите,— и ушел как раз в тот момент, когда я был готов взорваться от возмущения.
Один, два, три, четыре, пять, поворот... Один, два, три, четыре, пять, поворот. В тот день я шагал с особой злой целеустремленостью, пока не заныли ноги.
Один, два, три, четыре, пять... И прошлое помогало утихомирить гнев и ненависть. Еще десять дней — и ровно половина срока одиночного заключения прошла. Да, это событие стоит отметить, тем более если не считать простуды, здоровье у меня отменное. Я не сошел и не собираюсь сходить с ума. Уверен, что выйду отсюда в конце следующего года живым и в здравом уме.
Меня разбудили приглушенные голоса. Кто-то сказал:
— Да он уже совершенно окоченел, месье Дюран. Как это вы раньше не заметили?
— Не знаю. Он повесился в углу, вот я и прошел над ним много раз, не заметив.
— Ладно, это неважно. Но признайтесь, все же несколько странно, что вы его не заметили...
Я догадался: мой сосед слева покончил жизнь самоубийством! Тело унесли. Двери захлопнулись. Правила соблюдались неукоснительно: дверь можно открывать только в присутствии администрации, в данном случае — начальника тюрьмы. Я узнал его по голосу.
Это был пятый, покончивший с собой за десять недель.
Настала юбилейная дата. В миске я обнаружил банку сгущенного молока. Должно быть, друзья мои просто рехнулись! Ведь она стоила здесь целое состояние. К тому же риск...
На следующий день начался новый этап отсчета. Еще триста шестьдесят пять дней, и я выхожу. Все шло как обычно, своим ходом, час за часом, день за днем, неделя за неделей. Но на девятом месяце случилось несчастье. Утром, когда опустошали бачки, моего посыльного застигли на месте преступления с поличным — то есть с кокосовым орехом и пятью сигаретами, которые он, положив в миску, уже передавал мне.
Это оказалось столь серьезным происшествием, что на несколько минут правило молчания было забыто. Отчетливо были слышны удары — это избивали несчастного. Затем захлебывающийся, отчаянный крик, крик человека, получившего смертельную рану. Моя кормушка отворилась, и в нее всунулась разъяренная физиономия надзирателя:
— Ничего, ты у меня допрыгаешься!
— А я плевал, жирная сволочь! — крикнул я в ответ.
Случилось это в семь утра. Только в одиннадцать за мной
явилась целая процессия, возглавляемая начальником тюрьмы. Они открыли дверь, не отворявшуюся ни разу за двадцать месяцев. Я забился в дальний угол клетки, вцепившись в миску и приготовившись сражаться до последнего. Однако ничего подобного не произошло.
— Заключенный, выходите!
— Если я выйду и меня станут бить, не думайте, я буду обороняться! И вообще выходить не собираюсь! Попробуйте взять меня, убью первого, кто только тронет!
— Вас не будут бить, Шарьер.
— Кто это гарантирует?
— Я. Начальник тюрьмы.
— И вам можно верить?
— Не грубите, ни к чему хорошему это не приведет. Даю слово — бить вас не будут. Выходите.
— Ладно.— Я переступил порог и пошел по коридору, сопровождаемый начальником и шестью охранниками. Мы пересекли двор и вошли в небольшое административное здание. На полу лежал человек весь в крови и стонал. Часы на стене показывали одиннадцать. «Они мучили этого беднягу целых четыре часа!» — подумал я.
Начальник сел за стол, рядом разместился комендант.
— Шарьер, как долго вы получали еду и сигареты?
— А разве он вам не сказал?
— Я спрашиваю вас.
— А у меня амнезия. Ничего не помню, даже что вчера было.
— Вы что, издеваетесь?
— Нет. Странно, что в моем деле это не указано. Как-то раз треснули по башке, и с тех пор с памятью плохо.
— Запросите Руаяль, нет ли этого у них в деле,— распорядился начальник. Один из надзирателей начал тут же звонить, а он продолжал: — Но что вас зовут Шарьер, вы помните?
— О да, конечно! — и я механическим голосом затараторил: — Меня зовут Шарьер. Год рождения 1906-й. Место рождения Ардеш. Приговорен к пожизненному заключению в Париже.
Его глаза округлились как блюдца.
— Сегодня утром вы хлеб и кофе получали?
— Да.
— А что было вечером на ужин, какие овощи?
— Не знаю.
— Выходит, если верить вашим словам, вы действительно ничего не помните?
— Ничегошеньки! Вот лица помню, да... Вроде бы вы меня сюда принимали. А вот когда? Не скажу.
— Значит, вы не знаете, сколько вам здесь еще сидеть?
— Ну, пока не сдохну, наверное.
— Да нет, я не про пожизненное. Сколько сидеть здесь, в одиночке?