Мы впервые дошли до финала. Играем с лучшим хедбольным клубом мира.
После первого тайма счет 2:1, мы ведем.
Безумие на поле, безумие на трибунах, безумие распылено в душном воздухе. Поднеси горящую спичку – и мир рванет к чертовой матери в труху!
Хедболисты на поле начинают свой разбег. Мяч у рубберов.
С шипением летят вверх струи горящей нефти, рвутся клубы пара, дребезжат решетчатые ограды, хвощи робко тянут щупальца, неохотно раскрывают пасти мухоловки…
В первом периоде мы потеряли троих, рубберы – четверых, включая вратаря.
Будет по-настоящему жарко.
* * *
Пузо взгромождается на скамью, разводит руки – сжатые кулаки, выставленные указательные пальцы – и охрипшим, сиплым голосом вытягивает из самой брюшины:
– Черно-о-о-красны-ы-ый…
– ЯРЫЙ ДА ОПАСНЫЙ!!! – подхватываем мы.
– Яр-ко-ни! Яр-ко-ни! Яр-ко-ни!..
Десятки, сотни, тысячи голосов сливаются в один. Это похоже на шум волн, разбивающихся о скалы, на штормовой шквал, на вой вьюги.
Это стихия. Моя стихия.
Трибуны поднимаются, оживают, ветер разворачивает транспаранты и флаги, ветер гонит цветной дым фаеров.
Рубберы беснуются на своих секторах, стараясь заглушить нас, рокочут барабаны, гудят дудки, развеваются трехцветные баннеры, вьют кольца тканевые змеи.
Полицейское оцепление, в полном боевом, при аргументах и газмасках, черными цепями разграничивает сектора, наши отражения пляшут на зеркальных личинах их шлемов.
Они ждут свою команду.
Мы – болеем за свою. Мы – «цветочники», самая лютая фирма «Каян-Булатовских Ярконей».
Я будто смотрю на себя со стороны: в разрывах дымных полотен, в трепете знаменного шелка – ногами на скамье, в красно-черном шарфе, с зажженным фаером, среди толпы горланящих до хрипоты парней…
Почему я здесь?
Меня зовут Кай. Как того мальчика из ютландской сказки, которому льдинки попали в глаза и добрались до самого сердца.
Но в моем случае это были не льдинки. Черный снег, который сыплет с неба в моем родном городе. Бурый пепел вперемешку с агатовыми снежинками и дымом тысяч фабричных труб.
Я родом из города, который населяют призраки и которым управляют мертвецы.
Мой дом – Яр-Инфернополис.
* * *
Чтобы собрать вещи, ушло куда меньше времени, чем представлялось. Непонятно было, чем заниматься в оставшиеся до поезда часы.
За окном лил дождь, извергался из пастей грифонов и химер на карнизе, дребезжал в водостоках, гремел по крышам студенческого городка.
Комната, которую предыдущие три курса я делил с Родей, представляла собой странную картину. Шизофреническая раздвоенность, недосказанность.
Одна половина – голые стены, пустые полки, тщательно застеленная кровать, поверх которой громоздился мой «Индиана-Иванов» – кожаный монстр с бесчисленными медными пряжками, ремешками и карманами, похожий на брюхастого левиафана. Подарок отца на семнадцатилетие, с присказкой: «Частые переезды – то, на чем строится наша профессия, сынок, и очень важно выбрать правильный чемодан!»
Вторая половина комнаты, родионовская, – завалена хламом, стены обклеены плакатами синематографических идолов, кровать разворошена, простыни смяты.
Я сидел и смотрел на Фаину Жиску. Та призывно улыбалась со стены, выставив из укутывающих ее соболиных мехов алебастровые бедра и плечи.
До поезда была еще целая куча времени, и как его убить, я не представлял.
Рассеянно думал, как будет лучше – уехать, не попрощавшись с бывшим однокурсником, соседом и другом? Или все-таки посмотреть напоследок ему в глаза?
Выпал второй вариант.
Скрипнув дверью, Родя ввалился на заплетающихся ногах, насвистывая и спотыкаясь. Волосы набриолинены, брюки в полоску, малиновый пиджак с вензелем нашего Питбургского Императорского. Впрочем, слово «наш» в моем случае уже неуместно.
Повеяло приторным дымком – какой-нибудь «торчашки», или «дички», или куруманьского гашиша – я не успел научиться их различать.
При взгляде на Родю казалось, что вся прошедшая неделя – всё, что приключилось, – к нему никоим образом отношения не имеет. Он продолжал развлекаться, ни в чем себе не отказывал. Впрочем, в юридическом смысле к нему всё это и впрямь не относилось.
Выгнали-то меня.
– Чува-а-ак! – на лице Роди появилось мучительное, зубоврачебное выражение.
Видимо, не рассчитывал меня застать.
– Чувак… Ну что за уроды, а? Гребаные трупаки зашитые, мать их! Ну как ты, держишься?
Я пожал плечами. Мне хотелось заглянуть ему в глаза, но он в мою сторону не смотрел – принялся рыться в своей тумбочке, в грудах хлама, что-то напряженно искать.
– Дерьмовая история вышла, а? Я очень ценю, как ты держался! Ты настоящий, Кай, ты самый разнастоящий гребаный дружище! Не подвел меня под гребаное казнилово ректорское, а?
Разумеется, я его не подвел. С самого начала ректорского расследования было понятно, чья голова займет плаху. Моя.
Со стены на меня замахивался окровавленной секирой голый по пояс, в меховых штанах, гвардейский сотник Скоряга в исполнении артиста Христофора Бейля – герой вышедшей в прошлом году очередной части «Имперских Хроник» Лукисберга-младшего.
Мы с Родей часто спорили, чья синема лучше – старшего или младшего Лукисбергов.
Родя ратовал за младшего, ему главное было, чтоб «побольше махалова, мяса и титек».
Я смотрел на окровавленную секиру Бейля и думал: взять бы вот такую да пройтись по нашему универу, начав с Роди – и до самого ректората, не забыв навестить Процентщицу на Корюшковой! По смутным Родиным рассказам я догадывался, что гамибир он брал у нее. Тот самый гамибир, из-за которого было принято решение об отчислении меня с третьего курса Питбургского Императорского университета, с факультета журналистики…
Родя наконец нашел в своем хламе, что искал, – пухлый конверт. Принялся совать его мне. Мол, благодарность. От души. Ну, как бы символически. Хоть так – а, чувак?…
Чтобы ничего не говорить, я взял конверт.
Родя радостно осклабился:
– Кай, старина! – протянул для пожатия руку, чуть подрагивающую из-за остаточного действия «торчашки». – Друзья?!
Я встал, взял с кровати свой чемодан-левиафан. Подойдя к дверям, бросил конверт в урну. Толкнул скрипучую дверь.
Остаток времени до поезда решил скоротать в привокзальном кафе.
* * *
В поезде развлекался чтением «Питбургского вестника» и столичного «Инфернопольского Упокойца».
Прогрессивного литературного альманаха «Ладийское душемерцание», который более пристал студенту (бывшему студенту, мысленно поправился я), в вокзальном киоске не оказалось – очередной тираж в который раз пустила под нож некрократическая цензура.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});