— Неужели? — спросил Ланселот, широко ухмыляясь. — Ди Пьомбо! Я ему подойду. В этом человеке есть поэтическая жилка.
— И ты считаешь, что и у тебя тоже?
— Я знаю, что у меня она есть. Ах, свобода! — Ланселот подпрыгнул и щелкнул своими мокрыми каблуками. — Больше не нужно прочесывать рынок гетто в поисках бескровной говядины суккота[44] и рыбы, приготовленной кешью!
— Кошерно, — поправила Джессика. — И наш мясник называется шохет, а не суккот. Но тебе эти слова больше не понадобятся. Практикуйся во французском, а не в еврейском. Отныне ты будешь бродить среди торговцев мужской одеждой в поисках плащей с капюшонами по французской моде. Дукаты моего отца пойдут и за них тоже!
— Как это?
— Он взял в долг, твой Бассанио. Ты знаешь, где он живет?
— Знаю.
— Мой отец велел тебе уйти сегодня вечером, до того как он вернется с молитвы. Теперь, можно не сомневаться, я буду делать за тебя твою нудную работу. — Она посмотрела на него озабоченно и сердито. — А кто будет передавать мои записки?
Ланселот ущипнул ее за щеку — такую дерзость даже он позволял себе редко.
— Ах, прекрасная мамзель, известный вам синьор Бассанио близкий друг вашего любимого. Я буду играть роль вашего почтальона. Мы сделаем роман из вашего бедственного положения, совсем как французские поэмы о рыцарях и их дамах. А я буду летать на ногах с крылышками, нося мольбы о любви…
— За крузадо и дукаты.
— Твоего отца, — подмигнул он.
* * *
— Ваша дочь пропускает вечерние молитвы, — сказал раввин Мадена.
Служба закончилась, восемь мужчин собрались уходить из трехарочной левантийской синагоги. Некоторые направились к баням, другие — по домам. Шейлок прошел вперед и сел на скамью, обычно предназначенную для старейшин, перед возвышением бимахом. Раввин Мадена стоял на возвышении, величественный, в ореоле своих волос, укладывая свитки закона в ковчег для Торы.
— Знаю, — проговорил Шейлок. — Но откуда знаете вы?
— Моя жена мне сказала. Они говорили о Джессике во время миквы. — Рабби оправил свое одеяние, спустился с возвышения и сел рядом с Шейлоком. — Ваша дочь не сидела с женщинами два месяца.
Шейлок промолчал.
— Куда она ходит? — спросил рабби.
— Que me sepa! Откуда я знаю! — раздраженно воскликнул Шейлок. Потом, уже спокойнее, продолжил: — Однажды знакомый христианин сказал мне, что видел ее в церкви Сан-Марко. — Он посмотрел на рабби, в его темных глазах застыла боль. — Смотрела на образ, написанный художником Тицианом, и головной убор она сняла.
— Ах, ну, мы все ненавидим цветные шляпы.
— Не в том дело!
— Я знаю, — спокойно сказал Мадена.
Они посидели рядом, грустно глядя на закрытый ковчег для свитков Торы.
— Она разобьет мое еврейское сердце, — через некоторое время повторил раввин.
— И мое! — Шейлок внезапно обернулся к Мадене и произнес страдальческим голосом: — Церковь забрала ее мать, и все-таки она кидается к ней с распростертыми объятиями! Она…
— Она не знает, что церковь забрала ее мать, — холодно перебил его Мадена.
Шейлок замолчал. Через некоторое время он сказал:
— Один ты в Венеции знаешь, что сталось с моей Лией. Я говорил об этом один раз и никогда больше этого не сделаю. Я не хочу осквернять уши моей дочери этой историей.
— Ну хорошо, — загадочно произнес Мадена.
Шейлок задумался, ничего не ответив. Потом вернулся к прежней теме:
— Не знаю, что с ней делать. Я пренебрег всеми обычаями, обучив ее, женщину, Закону. А она отвергает все мои указания! Моя Лия кинулась к Закону, как томимый жаждой олень. Она пила учение, как свежую воду, глотала его, как манну небесную, но Джессика! И девочка со мной почти не разговаривает, она закрытая шкатулка.
— Да.
— Это ранит!
— Да.
— Внешне она вылитая мать, и я люблю ее больше жизни. Но она злит меня так, что ты и представить себе не можешь. Она поклоняется… внешнему! И не знает цену себе. Она подвергается опасности от этих молодых христианских обезьян, которые не знают цену ей. Я видел, как они пялятся на нее, даже когда ее волосы закрыты. Один их взгляд бесчестит ее!
— Может быть, она знает об этом, Шейлок. Джессика не глупая.
— Тогда почему?..
Мадена вздохнул и некоторое время посидел молча. Потом он сказал:
— У меня пятеро сыновей. Я не знаю, как обращаться с дочерями. Но думаю, твоя суровость…
— Ты называешь наш Закон суровостью?
— Я называю наш Закон свободой. Я называю суровостью ненависть.
Шейлок выглядел так, будто его укололи мечом.
— Я хочу сказать, — продолжил Мадена, — что, похоже, ты ненавидишь христиан, с которыми общаешься на Риальто, и делишься с Джессикой своим презрением к ним, как будто хочешь, чтобы она тоже его чувствовала.
— Я говорю ей, чего они стоят, чтобы защитить ее от них. Что она о них думает?
Она считает их молодыми людьми, как и она сама! Ей хотелось бы одеваться, как одеваются их сестры. — Мадена поднял руки, останавливая протест Шейлока. — Я не сомневаюсь в правильности твоих суждений, Шейлок Бен Гоцан. И я верю тебе, что Джессика непокорная. Это твоя святая обязанность охранять ее от мужчин, которые могли бы обидеть ее. Но Левит[45] учит нас любить ближнего как самого себя и…
— Разве я этого не делаю? Я даю пищу голодным в этом гетто. Даже тем беспомощным, которые едят нечистую пишу и никогда не совершили ни одной дневной молитвы. Но мужчины там, — он махнул рукой на восток, в сторону Риальто, — которые обзывают нас собаками и пренебрежительно плюют на нас, — это что, наши ближние?
— Некоторые сказали бы так, — ответил раввин Мадена, поднимая свои кустистые брови.
Шейлок презрительно фыркнул.
— Ты говоришь как христианин. Но они только болтают.
Раввин нахмурился. Его единственный целый глаз засверкал, как горящий уголь.
— Я говорю как кто?
— Ах, рабби, прости меня, — сказал Шейлок с покаянным видом.
— Трудно беженцу, испанскому еврею, обращенному в христианство, некогда принимавшему причастие, уподобиться еврею, сыну Измаила, рожденному в гетто, чья нога ни разу не ступала в церковь.
— Ты прав. Прости меня.
Мадена перестал хмуриться, и его лицо обрело привычную для него мягкость.
— Я прощаю тебя, ближний мой! — сказал он, посмеиваясь. — В Испании евреи делают все, что могут, чтобы выжить. Но, касаясь вопроса любви, я хочу напомнить тебе, Второзаконие гласит: мы должны любить чужестранцев так же, как любим своих ближних.
— Ну, это обо мне, — заметил Шейлок. — Я — чужестранец.
Шейлок покинул молитвенный дом в плохом настроении. У выхода он задержался, засовывая новый кожаный футляр, в котором хранился его молитвенник, под пальто. Он не был от природы суеверным, но все-таки что-то побудило его застегнуть пальто справа налево, чтобы отвратить дьявола, который может явиться с этого зловещего направления.
«Суровый, — сказал раввин. — Это правильное слово?»
Шейлок вовсе не считал всех христиан дьяволами. Есть и хорошие гои. Он и сам знал четверых в Вальядолиде. И двоих в Толедо. Один из них даже был священником! И он знал также, что не все евреи тот материал, из которого делаются хорошие мужья. Он знал женатого мужчину в Новом гетто, который содержал двух любовниц и имел наглость оправдывать свои действия, утверждая, что, поскольку эти женщины — вдовы, его нельзя считать неверным супругом.
«Это не жены ближнего моего!» — услышал однажды Шейлок, как он говорил раввину. Раввину, не меньше! Да, еврей может смеяться над Законом. Даже добрый Тубал-кейн, любящий Талмуд, заплатил как-то брокеру-христианину, чтобы поднять цены на шелк, и тот пустил на Риальто слух, будто два корабля из обеих Индий потерпели крушение в открытом море. Как Тубал оправдывал это? Он заявил, что, хотя закон Моисея запрещает ему предоставлять лживые свидетельства, ни Моисей, ни Мишна ни слова не сказали против платы христианам за то, чтобы они солгали!
Однако Тубал-кейн и даже этот плут Бен-развратник были мужчинами состоятельными. Они платили долги и кормили свои семьи. В основном они выполняли свои обещания. Антонио, и Бассанио, и Лоренцо ди Скиммиа… Эти, с другой стороны, едва ли даже мужчины! У Шейлока кулаки сжимались при виде большинства из них. Он ненавидел их слабые длинные итальянские имена. Слишком много слогов!
Все еще стоя в дверях синагоги, он потер лоб, борясь с приливом гнева и страха за Джессику, повторяя строки из писания, чтобы охладить свой разгоряченный мозг: «Господь милостив, милосерд и справедлив. Хорошо человеку, который поступает великодушно и дает, кто ведет свои дела по справедливости. Потому что справедливый никогда не исчезнет, его всегда будут помнить».
Вздохнув, Шейлок заставил свою руку расслабиться. Он медленно побрел по маленьким ухоженным дворикам левантийской синагоги.