— Выходим, — Шимановский распахнул дверцу машины. — Суки из автосервиса подъехали и ждут. Я хотел сказать, господь спасает нас, грешных. Правда, я всегда был тайно уверен в том, что бога нет.
15
[2008
За тринадцать часов до происшествия]
Ответ на комментарий 14_johanna_88 в журнале ******, который также был засуспенжен:«Ты поганая немецкая сука.
Хотя нет: слово „сука“ давно уже стало комплиментом. А разве ты заслуживаешь комплиментов, безмозглая овца?
Послушай доброго совета: сдохни, пожалуйста.
Если ты не хочешь писать нормальные вещи вместо всей этой клеветнической дури, не хочешь работать, не хочешь покинуть свою берлогу, будет тебе. Было бы неплохо, если бы тебя сдали в бордель для гастарбайтеров, но: 1) таковых не имеется; 2) ко времени открытия таковых ты окончательно превратишься в чучело огородное и будешь нужна разве что бомжам.
Ты не можешь даже сторчаться, хотя это было бы вполне эстетично. Это был бы лучший поступок в твоей жизни. Начни колоться грязным шприцем и заразись СПИДом, Жанна. Только благодаря этому тебя запомнят. Впрочем, вряд ли. Забыли даже Gia, хотя она была красивее и талантливее тебя.
Ты что, ждёшь, когда тебе исполнится 33?
Поверь, если ты, не дай Б-г, доживёшь до этого возраста, ничего не изменится, в башке у тебя будет тот же бардак. Человек оправдывает своё существование только эстетически. Психопат оправдывает своё существование, только если он талантлив. Обыватель оправдывает своё существование, только если его здравомыслие противостоит нелепице, которую всюду устраивают бездарные психопаты. Но это случается всё реже, потому что почти все сошли с ума.
В конце этого письма я хотел бы отметить, что я жид, масон, сатанист, агент ФСБ и серийный убийца, а в футляре для скрипки храню ампулы с ядом.
Но привычка говорить правду (тебе этого не понять, тебе она не грозит) мешает мне это написать.
Я не отношу себя к определённой религиозной, социальной или политической группе, и даже моя национальная принадлежность мне, в общем-то, последние несколько лет безразлична.
Удаляю этот комментарий вместе с аккаунтом, который на пару часов завёл только ради тебя. Поверь, Жанна: это лучшее, что может сделать для тебя человек.
А теперь иди и сдохни. И побыстрее. Это, в общем-то, говорю не я,
а мир как воля и представление,
если можно так выразиться.
Тебя ждут. Для удобства можешь думать, что в Валхалле.
А, блядь, забыл:
предупреждаю:
этот твой журнальчик тоже запилят.
Мы скоро встретимся. Очень скоро.
Скажи спасибо, что предупредил.
М. Р.».
Мутная вода под мостом. Медленно крошащиеся края льдин.
Куски льда словно куски сахара в пустом кипятке.
В тот день у них дома закончился чай, мать спала, выпив полпачки димедрола, который неизвестно где достала — украла, наверно, потому что в черняховских аптеках его не продавали. По крайней мере, в ближайшей. По крайней мере, без рецепта.
Магазин ещё работал, но она чувствовала, что не может выйти из дома, потому что во дворе снова буду валяться шприцы и мусор, а сосед, пьяно ухмыляясь, спросит: «Жанка, ты чё хлеб такой дорогой берёшь, и почему на тебе такая рухлядь надета?» И на этом фоне общежитие покажется отелем «Chelsea», но в общежитии много чужих, и если бы можно было не слышать посторонние голоса, а не только не видеть весь этот шлак, и ещё: чтобы её поместили в невидимую непрозрачную капсулу. Досчитала до трёх и шагнула за порог.
Учёный древнего мира сказал: Noli tangere circulos meos.
А у меня нет даже чертежей.
Это не ворованный воздух вокруг, это пустота.
Она отключила телефон, потому что невыносимо было бы услышать звонок, неважно, от кого.
Не всё ли равно, какой ты нации, если ты не свободен,
не всё ли равно, что ты говоришь,
если больше всего тебе нравится молчать.
Если очень хочешь выговориться — молчи.
Говори только тогда, когда кажется, что это блядское солнце станет чёрным, если ты промолчишь.
Нет — когда ты уверен, что станет.
Но как ты можешь быть уверен в этом, если никогда не бываешь в чём-то уверен,
кроме того, что все они лгут?
Этот голос в голове.
Тот, что снаружи, окликает уже полминуты: «Девушка! Стойте! Да стойте же!»
Высокий белобрысый парень, с ним ещё двое и худая сильно накрашенная шатенка с искусственным загаром. Разжившаяся деньгами гопота. Семечки, бутылка дешёвого пива, всё, как обычно.
— Стой, сука, ты знаешь, что твоему другу пиздец, если мы его ещё раз увидим? Он нам за герыч до хуя задолжал!
Они берут её в кольцо, остальных людей мало, и они проходят мимо. Люди этой страны готовы вмешиваться только в чужую личную жизнь, вас могут разрезать на куски днём на площади — никто не подойдёт.
Да было бы и странно, если бы подошли. Это же люди, а вы от них добиваетесь благородства и понимания.
Я не видела, что произошло тогда, и мне трудно говорить об этом. Бывает, что я сопоставляю рассказанный мне эпизод с похожим, случившимся когда-то со мной, но если нужно передать внутреннее состояние человека, прямо противоположного мне, в экстремальной ситуации, я иной раз не знаю, что говорить. Сама я обычно хожу с оружием, а чувство страха у меня частично атрофировано, и получится многотомный роман, если я начну объяснять, почему. Другое дело, что у чужих слабо развита эмпатия — потому они и чужие, — и они часто принимают брезгливость за страх.
А это всё равно что принять садистское желание связать и замучить за нежную преданность.
Но если человек — гопник, да ещё и обдолбанный, о какой эмпатии может идти речь? Умение чувствовать у этих животных способна развить только тюрьма.
Я не знаю, что испытывает женщина на мосту — панический ужас (более затёртого словосочетания, наверно, не существует в этом скудном языке) или безразличие, напоминающее тяжёлый наркоз. Она ведь не может закричать, отбиться, пригрозить так, что ей поверят, да ей и нечем грозить.
Она так и не узнает, была это попытка ограбления, ошибка — потому что гопота вечно путает всех со всеми, или шутка — гопота любит такие шутки. В общем-то, за такой юмор нужно отрезать язык по кусочкам опасной бритвой и заставить его съесть. А потом заставить проглотить опасную бритву.
Если это попытка ограбления, то на редкость тупая. Если эту женщину просто спутали с другой, похожей, это редкая глупость.
Она не сможет всё это сказать. Она отступает и поскальзывается на ступенях каменной лестницы.
Люди будут ещё долго идти мимо. Не спускаться же им вниз по лестнице: ступени обледенели. Можно тоже разбиться, и тогда хозмаг лишится неопрятной жирной продавщицы, ворующей из кассы мелкие купюры, поликлиника — вечно пьяного хирурга, каждый раз путающего перелом без смещения и разрыв связок, школа — орущей на детей истерички, а дети — психованной мамаши. Ну, и другие замечательные учреждения лишатся других замечательных людей.
Собственно, я бы предпочла, чтобы все они попадали с обледеневших лестниц, лицом в снег, а потом похолодало бы, и все они покрылись бы красивой сверкающей коркой льда, но, к сожалению, не получится.
P. S.Если очень хочешь выговориться — молчи.
Молчи о том, что ты чувствуешь на самом деле, и о настоящей войне. Мало кто поймёт тебя, да и те, кто поймёт, ничего не смогут для тебя сделать.
Настоящая война идёт не между обывателями и протестующими. Настоящая война идёт между двумя лагерями протестующих — рационалистами и безумными. И те, и другие хотят написать свою историю — вы видите, что из этого получается иногда. Мимо такой истории надо пройти как можно скорее.
Не лезьте туда ни из любопытства, ни из тщеславия: всё оцеплено невидимой колючей проволокой, и вы не заметите, как от вашей приличной одежды останутся лохмотья; вы, конечно, купите себе другую, но как быть с приличными людьми, которые случайно увидели вас в тот день?
Смеяться опасно: вы можете получить камнем в лицо. Оставьте нас, это история врачей и больных, а вы — не врачи и не больные. Мимо такой истории надо пройти как можно скорее.
Я пишу это и вспоминаю, что Коэн работал над романом «Beautiful Losers» в тяжёлой депрессии под амфетамином, а у меня даже амфетамина нет. Мы, и «врачи», и «больные», кажемся вам похожими, но на самом деле нас по-настоящему объединяет только то, что в иные моменты мы не можем говорить друг с другом, потому что слишком хочется умереть. Проходите мимо.
* * *
Так и должно было быть, думала Ася, пока они шли вдоль чёрной резной ограды. Когда-то давно верховные жрицы слишком привыкли к своим святилищам и решили, что их дело — только поднимать глаза к небу, и не заметили, что небо постепенно стало другим. А ей бы пошло быть верховной жрицей, этой чокнутой девке, — уходить далеко от остальных, чтобы те не мешали понимать услышанное; рисовать на гадальных дощечках, на песке, и ровно так же, как сейчас, только сведущие понимали бы, и она шла бы не по обочине, а по главной дороге, пути наверх, проложенному навсегда. Это было прекрасно, как рассвет, но пришло другое, позднее утро — иудаизм, когда бога сначала называли просто элохим, без указания на пол, а потом стали навязывать всем седобородого и сердитого еврейского дедушку, поминутно орущего на внуков — а за что, догадайтесь, мол, сами, — а ещё позже сочинили правила, чтобы не вести себя, как неорганизованное стадо и не влипнуть в связи с этим в очередную малоприятную историю с пленом и исходом.