«действию». Однако я говорю не о состоянии, а о теле-эго, о Я или, точнее, репрезентации «меня». Я бы сказала, что такая репрезентация необходима для способности запоминать и «держать в уме», что, в свою очередь, необходимо для осознания того, что другие являются «другими». На самом деле такая репрезентация внутреннего мира необходима, чтобы существовала способность к репрезентации как таковой. Однако когда и в какой психосоциальной ситуации это происходит? Каким образом мы можем связать это с сиблинговыми отношениями и табу, которые их сопровождают?
История открытия базовых элементов психоаналитической теории общеизвестна. Сначала в 1890-х годах появилась убежденность в патогенной роли свершенного инцеста между отцом и ребенком. Подобную историю Фрейд слышал от истерических пациентов и подтвердил ее собственной историей и историями членов своей семьи. В конце концов было замечено, что не все случаи невроза можно объяснить только инцестом. (Движение «Восстановленная память» возвращает этот антигуманный постулат, ставя задачу классификации жертв, у которых в связи с их неблагоприятными обстоятельствами другая психология, а не другая история, как в нашем случае.) Но, в равной степени, если инцест применяется только к конкретной группе, подвергшейся насилию, то тогда и невроз, связанный с ним, будет распространяться только на эту группу. Таким образом, первая идея Фрейда о сексуальном надругательстве над асексуальным «невинным» ребенком, повлекшем за собой истерию у подростка или взрослого, была заменена понятием инфантильной сексуальности, согласно которой маленький ребенок желает такого инцеста и фантазирует о нем, то есть эдиповым комплексом. Истерия демонстрирует прорыв неадекватно вытесненных эдипальных желаний.
В свою очередь, гипотеза о детской сексуальности имела ряд последствий. Это была гипотеза универсальной ситуации. Отсюда следовало, что невроз или психическая нормальность определялись способом ее разрешения, а не самим фактом ее возникновения. Это также означало, что никто не был защищен от невроза. В связи с тем, что желания инцеста стали бессознательными, именно это бессознательное необходимо было исследовать, его траектория отмечалась в симптомах, которые его выражали.
Переходя от специфики истерических историй к универсальности эдипова комплекса, центральные принципы претерпевают изменения: жестокое обращение со стороны отца становится запретом отца на желание ребенка обладать матерью. Индивидуальный опыт фактического насилия стал одним из вариантов опыта в рамках универсального правила. Что, однако, приводит в движение эдипов комплекс в первую очередь? Ответы обычно лежат в плоскости развития – сосущий младенец становится анальным малышом, который потом становится фаллическим ребенком. Эдипов комплекс возникает на фаллической стадии, когда сексуальные желания и девочки, и мальчика сфокусированы на клиторе или пенисе. Тем не менее я полагаю, что исторический взгляд на субъекта в отличие от парадигмы развития может дать другой ответ на этот вопрос. Что случилось с ребенком с точки зрения его общей истории, а не биологии, когда его желания стали инцестуозными (то есть фаллическими)?
Фрейд подчеркивал: когда ребенок видит, что мать беременна другим ребенком (или в силу общекультурных представлений и собственных тревог и надежд ожидает, что мать будет беременна другим ребенком, как, например, мать его друга), то сама ситуация требует развития мышления. Для ребенка это исторический, а не телесный момент. Чувства, вызванные исторической ситуацией, заставляют его ум работать. Философский ум рождается из отчаянной реакции на угрозу смещения и на возможность зарождающегося Эго стать ничем, когда бытие может стать небытием. Фрейд отмечает, что проблема, которая заставляет двухлетнего ребенка думать, сформулирована в вопросе «Откуда берутся дети (или откуда взялся этот вторгнувшийся в мое пространство ребенок)?», то есть в вопросе о родах. Но к этому вопросу следует добавить еще один: «Куда мне, ребенку, сейчас идти?», то есть вопрос о смерти. Отчаянное положение, лежащее в основе этой ситуации, требует размышлений и такого развития, когда разум отделяется от тела, частью которого он является, для размышления над вопросами: «Где я теперь, когда кто-то другой теперь я?» и «Где я был, когда кто-то такой же, как я [ребенок моей матери], был там, а я не был?».
В отличие от Фрейда ряд аналитиков, например Уилфред Бион, утверждают, что мысли о взаимосвязи матери и младенца возникают из-за того, что мать переводит исходный материал чувств ребенка в то, о чем можно думать, например, боль, которую испытывает ребенок, ощущается и понимается матерью как боль, поэтому чувство в конце концов становится идеей боли. Эта способность матери называется «контейнированием». В книге «Колыбель мысли» Питер Хобсон (Hobson, 2002) описывает взаимодействие матери и ребенка, которые вместе создают колыбель ума. Представление о матери как контейнере, или создательнице колыбели, по ассоциации приводит к пониманию материнского разума как чрева. И снова это отличается от интересующего меня понятия, а именно от того, что Сара репрезентировала свое Я как генитальное чрево. Я полагаю, что мы можем понять генитальное чрево (которое также является маткой в случае истерических фантомных беременностей), если мы рассмотрим социальную историю ребенка на пути его развития.
Парадигма развития не противоречит проведению исторических интервенций, в которых что-то происходит во времени. Я хочу посмотреть на такую историческую интервенцию как на кризис, который врывается в развитие. Угроза со стороны сиблинга, которая означает, что ребенок не является ни уникальным, ни даже незаменимым, состоит в том, что историческая травма останавливает развитие. В классической теории, однако, вместо решения вопроса о латеральных отношениях, в которых ребенок обнаруживает существование других «таких же, как он» детей, акцент был смещен в сторону обнаружения ребенком того, что его отец был любовником матери. В работах Фрейда и его последователей это событие предстает как единственный кризис: вместо рассмотрения вопроса о преодолении эдипова комплекса в ходе развития признается, что права отца на мать закладывают кастрационный комплекс, и именно это символическое «историческое» событие разрушает эдипов комплекс. В этой теории угроза кастрации, а не рождение ребенка является травмирующим событием, которое вмешивается в биосоциальное развитие ребенка. Угроза кастрации создает условия для символизации сексуальных различий в зависимости от того, кто находится/не находится, будет находиться/не будет находиться в позиции кажущегося обладания/необладания фаллосом. Это выглядит так, будто первичное представление об отцовском соблазнении частично сохраняется в новой угрозе, исходящей от отца. Историческое событие – реальное или воображаемое – всегда исходит от отца. Является ли это следствием идеологии патриархата? Почему бы не посмотреть на сиблинга как на носителя важного исторического события?
Введение понятия кастрационного комплекса влечет за собой изменение потенциальных последствий от первого вопроса: «Откуда появился этот ребенок?» Из кризиса уникальности ребенка и его существования на латеральном/горизонтальном уровне это превращается в кризис сексуальных различий, смоделированный на базе запрета отца и воспринятый как травма из-за отсутствия фаллоса у