— Я сам был три года в плену у немцев…
Его убили не сразу. Когда его кололи, он долго, долго кричал тоненьким и далёким-далёким голосом…
А ведь всё это происходило в нескольких шагах от меня…
Потом мы пошли. Сотенный 11-й сотни надел синий диагоналевый пиджак последнего расстрелянного… А сотенный Глущенко шёл пританцовывая и напевал хрипло и радостно… Да, одного махновца, когда кололи, ударили штыком в шею… острие штыка вылезло у него изо рта, и он схватился за него рукою…
Мы всё ещё стоим в Лозовой… Махно должен вот-вот объединиться с красными. Для меня было странным, что некоторые казаки тащат с собой полные сундуки барахла, стараясь, чтобы его становилось ещё больше… Сам я отдавал железнодорожникам всё лишнее из одежды, которую мне выдавали: фуфайки, тёплые штаны, бельё… Вот однажды лезет в вагон казак. Сначала показался его оселедец, а потом уже женская пелерина и сорочка с пятнами крови на ней… Следом лезет второй, показывая пачку «украинок». Это — ночные грабители… А сотенный говорит:
— Делайте что хотите, только не на моих глазах… А ежели кто попадётся, будет наказан…
Для вида даже расстреливали некоторых… Хлопцы ходили к проституткам. Я не ходил к ним. Хлопцы умывались — я не умывался. Зачем? Всё равно убьют… Мне не верилось, что я вернусь домой, когда вокруг столько смертей. Часто я заходил в вокзал, вновь заполненный людьми, и гляделся в трюмо… На меня смотрело грустное, смуглое лицо казака в лохматой шапке и рваной шинели, с немецким штыком за поясом и в жёлтых штиблетах с немецкого офицера…
Поговаривали, что махновцы будут снова наступать и что с ними идёт сам батько Махно… На вокзале росла тревога. Людей становилось всё меньше. Наконец вокзал почти опустел… Один я в нём с вечной моей мечтой о Констанции… Да одинокий мастеровой с гармошкой.
И вот он заиграл… Заиграл мой любимый вальс «Пережитое», который я часто слушал у окна на нашем базаре… В кино его играли на мандолине под аккомпанемент гитары и балалайки… Иногда я слышал его на улице на гармошке, но его всегда играли неправильно, что меня очень раздражало… А этот играет идеально правильно, именно так, как я хотел.
И в море рыданий широко и безнадёжно пронеслась вся моя жизнь. Я чуть не умер от боли…
Где ты, дорогой гармонист?.. Может, ты прочтёшь эти строки, написанные нашей кровью.
Наутро мы отправились испытывать новую трёхдюймовку для нашего броневика…
Начали стрелять… И откуда-то издалека отозвался чужой залп… Махно начал бить по Лозовой, Махно наступает.
Наш броневик стал на Полтавском мосту и открыл огонь по какому-то хутору, где после каждого нашего выстрела суетливо бегали чёрные фигурки махновцев. Слева, неподалёку от станции, сошлись цепи наши и вражеские… Долго, долго, напряжённо тревожно и нестройно лопотали винтовки, и неизвестно было, чья возьмёт… Когда мы ехали на этот бой, я видел вдоль посадок наши войска. Бунчужный, молодой красивый хлопец, озорно барахтался в снегу, вроде он никакой не бунчужный, а обыкновенный мальчишка, которому так весело играть в войну…
Махновцы не выдержали и начали отходить… Сколько их побили, не знаю… Но поле всё было чёрное от трупов.
Красная Армия была уже близко… Где-то гремела её непобедимая поступь… Мы получили приказ оставить Лозовую…
Идём на Полтаву.
У всех надежда, что в Полтаве отдохнём. Тыл…
Но тыла нигде не было… Каждую минуту: «К оружию!..»
Мы спали в патронташах, не раздеваясь, и стоило крикнуть дежурному, как мы тут же хватали оружие и выбегали навстречу смерти.
XXXIX
Полтава. 5 января 1919 года.
Мы только-только приехали. Вот, думаю, хоть раз спокойно засну. Глядь в окно, а все люди бегут с базара…
Восстание…
Местные большевики восстали. Они установили пулемёт на соборе, и наш броневик начал бить по собору то шрапнелью, то гранатами…
Вечереет… Звёзды разрывов осыпают собор… Если после залпа звезда не вспыхивает у собора, значит, снаряд в соборе, там, где золото иконостаса, где бог, в которого я перестал верить… Ведь с нами поп, и поп молчит, что мы лупим по собору нашего бога, поп ничего не сказал и тогда, когда мы на рождество у церковной ограды расстреляли 18… Я перестал верить в бога… И на людей я стал смотреть как на бумажный сор. Особенно не уважал я и жалел штатских.
Бой длился до вечера… А вечером в наш вагон влетает сотенный Глущенко:
— Полтава наша! Слава!
Ему никто не ответил…
Только почему это — «Полтава наша», а с киевского вокзала начали бить неторопливо и грозно… Наш броневик вышел за товарную станцию. Справа лес, в лесу село или предместье… На мутном снегу чернеют казацкие цепи… Наш броневик — только по названию броневик, на самом деле это обычный пульман, стены которого выложены мешками с песком. Когда стреляешь, надо высовывать голову… Значит, если пуля, то только в голову…
Наступает регулярная (Красная) армия… Наша сотня по очереди в карауле, и мы — на броневике… К нам прислали сечевых стрелков[10] в касках и с пулемётами… Ждём… А в селе брешут встревоженные собаки, брешут без конца… Это… идут…
Прибежали казаки из разведки. Наткнулись на дозор «7-го советского полка…». И вот близко, близко от нас показались цепи красных. Они смело, во весь рост, шли прямо на нас…
— Огонь!
Пушка осатанело шарахнула по цепи, и меня закружило в огне боя.
Рядом строчили пулемёты, стреляли винтовки, после каждого пушечного залпа рот мой машинально подёргивался… Хорунжий не прятал головы и чуть не пристрелил меня, когда я никак не мог открыть коробку с патронами… Наши пулемёты били с перебоями («засечка»), и большевистский пулемёт застрочил красиво, вроде даже на какой-то мотив… Ну так певуче и красиво, что мы все рассмеялись… Я обжигал пальцы о горячее от стрельбы дуло моей винтовки…
А пули поют тоненько и приторно…
Наши винтовки бьют гулко, а большевистские — как бумажные хлопушки: пак, пак… Это обман слуха… Все винтовки стреляют одинаково…
Красные стали стрелять уже с тыла… Броневик наш отступает…
А как же те, в цепи, кто одиноко лежит на снегу, ведь броневик отступает?.. Когда мы проезжали мимо водокачки, красные палили по нам уже прямо с неё… Как это они не закидали нас гранатами с моста, я и до сих пор не пойму. Ведь они были на мосту, над нашими головами.
Броневик подошёл к станционному перрону, где стояли спокойно и важно пулемёты, а мимо них спешно, в тревоге отступала наша пехота… Слышались голоса старшин:
— Не волнуйтесь, панове казаки…
— Не волнуйтесь, панове казаки…
А казаки с сумками и винтовками за плечами уходили во тьму… Наш броневик остановился на мосту через Ворсклу. Мы прикрываем отступление.
Нашу сотню сменили, и я уснул в вагоне мёртвым сном… Констанция мне не снилась. Вдруг, сквозь сон… пушечный залп… один и второй… Испуганно застрочил пулемёт, и я под крики «К оружию!» вскочил с койки…
Слышу… едем… Стрельба смолкла…
А было вот что.
Утомлённые боем часовые уснули на броневике, а красные колоннами подошли к нам и уже стали хвататься за поручни броневика. Вот тогда их случайно и увидел наш дежурный, вышедший из вагона оправиться, он и крикнул: «К оружию!»
Под нашим огнём красные отхлынули за насыпь и залегли.
Снега… ночь… поле… и грусть колёс… Куда мы едем?.. Старшины нам говорят, что мы воюем за советскую власть, а крестьяне каждые пять вёрст взрывают нам железнодорожное полотно. В Кременчуге наш полк (2;-й курень, наш 3-й) разоружил Балбачана, а газеты писали, что это сделали сечевые стрелки. Балбачан хотел нашу армию подарить Деникину.
В Кременчуге нас повели в баню… Впереди шагали бунчужный и гармонист… Они как-то смешно раскачивались в валенках… Когда мы подошли к бане, уже помылись казаки 1-го куреня (в баню все шли с оружием) и, мерно покачивая штыками, запели:
Ми гайдамаки,всі ми однакі..Ми ненавидим пута й ярмо.Ішли діди на муки,підуть і правнуки,ми за нарід життя своє дамо…
«За народ?..» Много ещё было телят, которые думали, что мы идём за народ. Я тоже думал, что мы идём за народ… Что большевики — шовинисты. Особенно возмущало, когда нас за то, что мы говорим на своём языке, обзывали буржуазными лакеями. А низы нашего полка были большевистские… Потому-то он и был самым боевым из всей петлюровской армии и большевики обычно не выдерживали нашей штыковой атаки… Потому-то нас и не жаловал самый любимый полк Петлюры, Мазепинский полк… Несколько раз доходило почти до боя с мазепинцами, у которых мы срывали погоны. Потому мы и не отступали через Киев. Потому и не приезжал никогда в наш полк Петлюра, уверенно чувствовавший себя только среди мазепинцев и сечевых стрелков…