Она вернулась утром, около восьми часов. Я не смог бы сказать, как она выглядела, что и как пыталась объяснить словами и жестами, ибо я был настолько измучен, настолько далек от всего на свете, словно больной, истомленный затянувшейся операцией без наркоза, и ожидал ее прихода только для того, чтобы уснуть. Ее возвращение стало навязчивой идеей, символом того, что все кончено и можно закрыть глаза.
Сделав над собой огромное усилие, я прошептал: — Я не хочу тебя больше видеть... никогда.
Она посмотрела на меня с вялой злобой. ; — Гонишь меня?
— Не знаю... Не могу больше говорить... — На большее моей воли не хватило.
— Значит, гонишь?
— Я не могу ничего понять, не могу ничего решить сам... Понимай, как хочешь... Скажи мне, если можешь что-то объяснить...
Она снова застыла, охваченная ненавистью, поняв, что борьба будет тяжелее, чем она думала.
— Нечего мне объяснять...
— Нет, ты не хочешь ничего объяснять... Если желаешь, останься еще немного, но если действительно хочешь знать мои чувства — уходи немедленно, и я тебе отошлю абсолютно все, что ты потребуешь.
Она посмотрела на меня новыми — злыми — глазами, проглянувшими внезапно вместо старых, знакомых.
— Значит — гонишь меня?
Через несколько дней я написал ей сдержанное и лаконичное письмо, спрашивая, не предпочитает ли она, чтобы мы развелись без особых формальностей и объяснений. Она согласилась.
Меня снова охватило всепоглощающее страдание. И днем и ночью (в буквальном смысле слова) я мог думать только о ней. Все те объяснения, которые я отказался от нее выслушать, я теперь выдумывал сам, строя бесконечные гипотезы, словно маньяк-следователь.
То, что я отрекся от нее навсегда, разрушив все свои планы на будущее, оставив для себя лишь дорогу в пустоту, казалось мне жестокой неизбежностью. Но еще больше страдал я оттого, что приходилось полностью перестроить формулы своей душевной жизни.
Все прошлое представлялось мне теперь совсем иным, чем я понимал его прежде. И самым болезненным в этой операции был неизбежный вывод, который переосмыслял все происшедшее: эта женщина никогда меня не любила. Я пересмотрел все, что случилось в Одобешть, в деревне, и понял, что тогда я был прав, прозорлив и верно оценивал ее поступки. Теперь для меня не существовало больше радости жизни, словно наступил глубокий мучительный траур. При виде целующейся парочки я испытывал, наверное, то же чувство, что потерявшая ребенка мать, которая встречает играющих на дороге милых чужих детишек. Театральные пьесы и фильмы о любви, которая выдерживает все испытания и в конце концов побеждает, вызывали во мне слезливую и глупую меланхолию.
Я снова стал повсюду искать встречи с ней, но, едва ее завидя, тотчас удалялся, словно человек, удержавшийся на ногах после удара кинжалом. По десять раз в день я бледнел как мел при упоминании в банальнейшем разговоре какой-нибудь подробности, которая могла бы быть связана с нею. Впрочем, все эти чудовищные муки проистекали из пустяков. Мелкие происшествия, которые я преувеличивал, приобретали размеры катастрофы. В то же время настоящие классические «сцены» не действовали на мою восприимчивость, словно рисунок, рассматриваемый в слишком сильную лупу. Так, страдая от одного только взгляда, я не мог вообразить между нами что-нибудь вроде этих чрезмерно патетических сцен, которым так рукоплещет публика. Не мог представить себе и диалога с ней в духе бульварных пьес — с раскаянием, объяснениями, мольбами о примирении. Как раз в эти дни, например, шел фильм, в котором жена, глубоко унизившая своего мужа, бежит от него с любовником, бросив детей, а муж повсюду разыскивает ее, умоляет вернуться, едет за ней на международный курорт; и после того, как любовник ее бросил, она понимает, что муж — и только он один (!) — любил ее по-настоящему, и возвращается к нему и детям. И оба они верят, что невозможное в прошлом станет возможным в будущем, что их души соединятся. А для меня одна-единственная ночная отлучка моей жены из дома была таким огромным событием, что, если даже предположить, что мы могли бы сойтись и помириться, вся драма началась бы сначала. Да разве я мог бы, например, вообразить между нами сцену, когда б я с воплем швырял в лицо женщине деньги, как в «Даме с камелиями»?
«Человек с болезненной чувствительностью» назвала меня дама с молодым лицом и седыми волосами. Правда, я страдал, не подавая вида, из-за чего страдаю, словно ревматик, раньше других чувствующий приближение дождя. Окружающие считали, что я извожусь по пустякам. С другой стороны, несомненно, должны же существовать люди, не понимающие, как иные могут мучиться только из-за того, что лишены возможности почистить зубы, или у них нет какой-то книги, или же они не в состоянии оказать кому-нибудь услугу.
Однажды, например, я зашел в министерство к одному приятелю, который под предлогом того, что в приемной скопилось много народа, разговаривал со мной наспех, словно с кредитором. Я полагал, что отношения между нами порваны раз и навсегда, однако дня через два при встрече он подошел ко мне как ни в чем не бывало. Он казался искренним (за это время у него не было причин измениться), абсолютно искренним. Даже крайне огорченным.
— Ну, дорогой мой, как ты мог так рассердиться из-за того, что я тебе сказал, и допустим, грубовато: «теперь оставь меня в покое»? Разве ты не видел, как я был занят, ведь столько народа нужно было пропустить к министру?
Я понял, что его-то нисколько не оскорбило бы такое обращение, а поэтому он считал, что и мне обижаться нечего. Для него всего этого не существовало, как не существует пейзажа для близорукого. Но я, побледневший в тот момент от оскорбления, твердо знал, что, не разозлись я действительно на приятеля, а просто будучи очень занят, я никогда в жизни — хоть веди меня на плаху — не ответил бы ему такой грубостью: «теперь оставь меня в покое». Я сказал ему, что на его месте я разговаривал бы по-другому, но он мне не поверил.
С каждым днем я все острее чувствовал, что в разлуке с женой я умру; мои язвенные боли — теперь я почти ничего не мог есть — стали невыносимыми. Я очень похудел, что приводило меня в отчаяние, ибо это было объективным доказательством моих страданий из-за женщины, и, сколько бы я ни старался скрывать улыбками раны моей гордыни, эта худоба меня выдавала.
Я непрестанно думал о жене днем и ночью, за исключением немногих часов дремоты, когда, впрочем, она почти все время мне снилась, и я был не в состоянии «сменить мотив», словно в испорченном механическом пианино заела одна и та же песенка.
Тогда я решил, что поскольку меня целый день преследуют мысли о ней, то надо постараться отделываться от них хотя бы на несколько часов в сутки. Я предпринял такие попытки с утра, надеясь, что в случае удачи это повлияет и на весь остальной день. В момент пробуждения у меня не было на это достаточной силы воли: мысль о жене приходила автоматически, как только я открывал глаза. Тогда я стал приступать к этому психологическому упражнению, находясь в ванне. Я заставлял себя думать о другом, и, когда ее образ снова вторгался, грозя вытеснить все остальное, я гнал его от себя, как пчелу, а если это не удавалось, менял предмет размышлений. Если не помогало и это, я принимался упорно считать про себя, надеясь, что никто никогда не заподозрит этой трагикомедии. В глубине души я испытывал стыд, словно заразился позорной и тяжкой болезнью... Иной раз благодаря какому-нибудь смешному инциденту наступала краткая передышка забвения, словно у больного после перевязки или подобно тому, как после долгих дождливых дней в окно вдруг польется солнечный свет. Но потом я вновь впадал в прежнее состояние. Яснее, чем когда-либо, я осознал связь физических и моральных факторов, достаточно было небольшого душевного потрясения, как наступала физическая боль, душившая грудь. Я прозябал так день за днем, словно тифозный больной, с той лишь разницей, что не испытывал отвратительных физиологических симптомов тифа, а в остальном особого различия не было. Я знавал мужчин, которые выставляли напоказ свои страдания из-за женщины, читал стихи поэтов, которые в высокопарных выражениях жаловались, что им изменяют, и чуть ли не кичились такими любовными муками... Мне же это было глубоко противно, и любой намек на подобные терзания казался мне позором.
Поэтому первейшей моей заботой было — показать, будто у меня есть другая женщина... Теперь я понимал такого рода переживания, которые, как я убедился, гораздо чаще, чем это кажется, испытывают мужчины, намеренно ищущие общества многих женщин, дабы скрыть, что они страдают из-за отсутствия одной-единственной.
Для бракоразводного процесса я вручил адвокату письмо, в котором брал всю вину на себя, чтобы нам не нужно было встречаться с ней по этому поводу... Но тем не менее я жаждал увидеть ее и если задним числом узнавал, что она была где-то в вечернем ресторане или в театре, то мне казалось, что я упустил встречу, жизненно важную для самого моего существования.