Рядом с нами шли мимо буфетных столиков молодые светские дамы в открытых платьях, с обнаженными руками, словно на пастельных портретах, мужчины в смокингах и цилиндрах, с биноклями на шее; эта посыпанная гравием дорожка между весовой, рестораном и входом на трибуну жокей-клуба была прибежищем высшего общества, в то время как остальная толпа теснилась у паддока, тотализатора и в каштановой аллее. Я все же простился и ушел.
Пустырь за воротами был забит пролетками и автомобилями. Многие уже отправились в обычную кольцевую прогулку от круглой площади на Шоссе до виллы Миновича в косых лучах нежаркого закатного солнца. Я не нашел свободной пролетки и пошел пешком. Со стороны города крупные вороные кони широкой рысью несли новенькую лакированную голубую коляску на больших резиновых шинах, как у автомобиля; мягкая спинка сиденья цвета морской волны давала возможность седоку удобно откинуться, закутав ноги рыжим мехом. Угнездившись в изгибах лака и обивки, бледная молодая женщина, чья элегантная фигура гармонировала с волнообразной линией контура экипажа, казалась «дамой с камелиями», мечтательной и утомленной, как бы отсутствующей среди прочих авто и пролеток, откуда десятки глаз пытались рассмотреть ее хотя бы мимолетно. Это была всего лишь банальная и жадная кокотка из бывших служанок, которая, вероятно, не читала «Даму с камелиями» даже в переводном издании «Дешевой библиотеки», но которая благодаря своей красоте и оригинальному гриму с легкостью подражала совершенству моделей, дошедших сюда через третьи-четвертые руки, когда смысл и содержание уже выветрились и подражатель, вероятно, понятия не имеет, что и кого имитирует.
По мере того как я приближался к городу, тенистые аллеи озарялись светом, а в центре по-праздничному бурлил народ.
В последующие недели я чувствовал, словно понемногу выздоравливаю. Свидания с женой помогали мне несравненно легче переносить разрыв, и я радовался своей удачной мысли — время от времени подстраивать такие встречи. Разлука была уже не всепоглощающей разрушительной драмой, как вначале, а некоей системой приспособления.
Присутствие этой женщины было для меня необходимым, как морфий для наркомана, но, к счастью, я уже мог отделять ее от любых логических умопостроений; у меня явились теперь новые, радующие меня события и мысли, но все-таки я ощущал благотворность этих встреч. Целую неделю спустя я был гораздо свободнее от этого наваждения и чувствовал, что исцеляюсь.
Но затем вся страстная тоска по ней словно сгущалась во мне, как боль в абсцессе, и я чувствовал, что мне необходимо увидеть ее. Я пытался сопротивляться, на некоторое время мне это удавалось, но тем безоговорочнее была капитуляция. Я, однако, продолжал бороться вплоть до того мгновения, когда понимал, что потребность увидеть ее неотвратима. И тогда словно спадали все запоры, и я не мог больше медлить ни минуты; на меня словно налетал неистовый порыв какого-то безумия, я не в силах был рассуждать и должен был увидеть ее несмотря ни на что.
Тогда я искал ее целыми вечерами по ресторанам, театрам, у друзей и раза два даже у нее дома. В обоих случаях я застал ее у тетки, и к счастью, на которое я не надеялся, она была одна и могла принять меня. Мотивы моего прихода были тщательно обдуманы и носили объективный характер. Без этих посещений я просто не знаю, что бы со мной сталось. Все же у меня складывалось твердое впечатление, что я смогу излечиться в будущем, но, разумеется, мне было неизвестно, когда это будущее наступит. Через год, через два или много лет спустя...
Прошло некоторое время, и я, кажется, начал забывать ее. У меня возникли новые интересы, оттеснившие ее на второй план. Никогда ранее я не достигал такой сосредоточенности умственных способностей. Я возобновил изучение кантовской априорности и в течение нескольких дней мне казалось, что я открыл объяснение, которое может совершить переворот в философии. Мной овладела спокойная просветленность, благодетельная ясность, подобная той безмятежной легкости, какую приносит морфий.
Я пришел к заключению, что Кант совершал крупную ошибку, выводя характер универсальности и необходимости математических принципов из метафизической априорности. Я же, напротив, оставался на почве опыта и находил более чем достаточное объяснение универсальности и необходимости математических положений в их происхождении условного порядка. Мне казалось, что в результате этого открытия значительная часть философии Канта рушится.
Тогда я с трепетом понял, что может существовать мир, высший, чем любовь, и внутреннее солнце, гораздо более спокойное и в то же время более лучезарное. Я непрерывно размышлял с напряженностью галлюцинации. От одного примера переходил к другому, от открытия — к открытию.
Я ходил по городу как автомат, все мое внимание сосредоточилось на самоуглублении. Я не знал, по каким улицам иду, ничего не слышал и не видел вокруг и несколько раз чуть не попал под автомобиль при переходе. Внешний мир и мир сознания обособились друг от друга и зажили раздельной жизнью. Со мной случались неприятные, иной раз смешные происшествия. Я машинально начинал какое-нибудь действие, а потом уже терял над собой контроль. Так, например, я подавал двадцать лей в газетный киоск, но забывал взять сдачу, а порой — и газету. Я не запоминал своих поступков. Из-за этого я едва избежал дуэли. Как-то на бульваре я встретил супружескую пару. Дама была моей подругой детства. Все еще наполовину отсутствуя, я поцеловал даме руку, а потом по инерции запечатлел поцелуй и на руке ее мужа. Он побледнел, рванул свою руку и грубо одернул меня. Позже дело еле уладили. Он, оказывается, решил, что жена его была в прошлом моей возлюбленной и встреча с ней так взволновала меня, что я потерял голову. На самом же деле я едва узнал ее какими-то периферическими органами познания.
Но внезапно я прочел в журнале отрывок статьи Джованни Папини[17], в которой тот излагал точно такую же точку зрения на априорность. Это вызвало у меня душевный крах, ощущение полной пустоты. К тому же Папини никогда не считался философом, а был просто увлекающимся дилетантом и фантазером.
Однажды я, пытаясь оживить воспоминания о пребывании жены в доме, стал рыться в ящиках маленького бюро, стоявшего в ее приемной — узкой прямоугольной комнате, примыкавшей к спальне. Здесь находились только диван, покрытый пледом, этажерка с книгами, несколько акварелей на стенах и бюро. В ящиках лежали фотографии, вырезки из иллюстрированных журналов, письма подруг, переводы (она начала переводить «Красную лилию» Анатоля Франса, но у нее не хватило терпения). Там были еще счета от портнихи, конечно, ответы на конкурсы иллюстрированных журналов и куча прочих пустяков. Во всех книгах лежали записи и письма, забытые меж страниц. Я нечаянно столкнул стопку книг, и оттуда выпал конверт с письмом, которого я до сих пор не заметил... Я вздрогнул, словно обнаружил искомый шифр к какой-то тайне...
«Дорогая моя, вечером Иоргу уезжает в деревню, ведь сегодня 15 февраля и нужно нанять людей на пахоту. Мне смертельно скучно одной дома. Приходи, поужинаем вместе, у меня будет портниха, она может скроить костюм и тебе... Останешься у меня ночевать, если захочешь, будем болтать всю ночь».
Это было письмо Анишоары. Иоргу — имя ее мужа. 15 февраля — дата моего возвращения из Азуги.
У меня голова пошла кругом. Передо мной раскрылась ошеломляющая желанная перспектива, словно к паралитику, лежащему ничком пред алтарем, вернулась способность ходить. Я попытался успокоиться, чтобы лучше вникнуть в дело. Значит, она играла комедию, чтобы наказать меня; значит, я действительно — невозможный тип, который усложняет любую случайность, а она — исключительная женщина, и все можно забыть как страшный сон. У меня выступили слезы, и я заплакал от радости, значит, все-таки был выход, когда я не видел никакого...
Но потом вернулись подозрения. Не стал ли я жертвой хитрой уловки. А что, если письмо подброшено сюда недавно? Ведь, насколько я знал, она была в ссоре с Анишоарой, потому тогда я и не искал ее у них в доме. А потом — уж очень явно, нарочито бросается в глаза дата: 15 февраля. И почему она не сказала служанке, куда идет? Почему не оставила для меня записки? Сомнения мучили меня довольно долго. Но потом я стал подыскивать аргументы уже в ее пользу. Вероятно, она без моего ведома помирилась с Анишоарой. Для того чтобы подкинуть письмо, потребовалось бы много сложностей, да и не могло быть уверенности, что я его обнаружу. И для чего надо было мне его подсовывать? К чему ей со мной мириться? Какая ей от этого выгода? Ведь она отказалась принять от меня денежную помощь, и ведь не кто иной, как я, боюсь ее потерять. Этот маневр объясним только в том случае, если она меня любит, но тогда более правдоподобным представляется все происшествие. Да к тому же ее страдания все это время — страдания, в которых я теперь был уверен, — подтверждают такую версию.