— При этом я не исключаю, — тяжелеет голос Мостового, — что признаний так и не последует. Что будем делать, если никто не признается? А, коллеги?
— Маловероятно, — говорит Дашкевич в приложенные к губам пальцы.
— Что ж до сих пор молчат? — интересуется Мостовой.
Не отнимая пальцев от губ, Дашкевич прочищает горло — сдержанно, но мучительно.
— Не обязательно калечить людей, чтобы добиться результата, — говорит Мостовой. — Им нужно внушить одну мысль. Мысль о том, что если они оказались здесь, у нас, рассчитывать больше не на кого. Все, приехали. Мы для них — даже хуже, чем вердикт Гаагского трибунала. Мы не транслируем допросов, и наша деятельность не имеет никакого отношения к так называемому общественному мнению. И это, кстати, совершенно нормально. Напоминаю, что одной из целей при создании нашего комитета была необходимость повышения качественных показателей. Иными словами, принципиальное улучшение раскрываемости. Поэтому кадровый состав комитета пополняется только лучшими профессионалами, — он бросает короткий взгляд в мою сторону. — Что же получается? Полномочия у нас, я считаю, вполне приличные — это во-первых. В штате высокопрофессиональные сотрудники. Во всяком случае, лучшее, что есть в нашей стране — это во-вторых. Ну и в третьих, где результат, товарищи следователи? Где признания?
Напряжение нарастает, и не только в мозгах молчащих за столом людей. Еще немного, и клокочущая начинка головы Мостового даст о себе знать и вот тогда нам, сидящим в непосредственной близости от эпицентра взрыва, не обойтись без последствий.
— Я вас, собственно, ни в чем не виню, — внезапно сменяет шеф гнев на милость, — но с сожалением вынужден констатировать: мы попали в патовую ситуацию. Боюсь, у тех, кто расставил нас, не останется иного выхода кроме как перевернуть доску. Понимаете? Как бы нам всем не слететь с доски к чертовой матери.
Да, шеф, понимаю, мысленно отвечаю я, но даже не пытаюсь кивнуть. Впервые в кабинете Мостового я чувствую себя осажденным в слабо укрепленной крепости, а в запертых вместе со мной людей вижу не соперников — наши соперники там, за дверью, — а соратников по несчастью.
— Все не так просто, коллеги, — продолжает шеф. — Молчание наших ягнят, которых скоро не куда будет сажать, очень хреновый симптом. Почему-то мне кажется, что мы имеем дело с очень сильным соперником — не с баранами, это уж точно. Наши молчуны точно знают, кто стоит у них за спиной. Интересно, что они больше испытывают — страх или уверенность в том, что их все равно вытащат. Одно могу сказать точно: это чувство не дает им разговориться, а нам — разговорить их. Так что история с известным запросом, — шеф косится на Дашкевича, — завершилась, считаю, провалом.
Мостовой говорит ровно столько, чтобы мы поняли: он считает, что к делу причастно ФСБ. По крайней мере, к молчанию подозреваемых — а это уже немало. Кабинет, конечно, прослушивается, и шефу приходится демонстрировать виртуозное владение умолчанием и намеками. И все же его слова поддается расшифровке — сумел же я расшифровать их, — и этого вполне достаточно для вмонтированных в стены и вентиляционный ход «ушей». Мостовой играет на собственное начальство, которого любая булавка в стуле ФСБ радует не меньше позитивной динамики раскрываемости. Они пропустили сочиненный Дашкевичем запрос, они клюнут и на это — на нежелание сдавать собственного кадрового сотрудника, пусть и бывшего.
Мостовому хватило нескольких фраз, скользких, как составляющие их намеки и недоговоренности, чтобы безоговорочно привлечь меня на свою сторону. По крайней мере, в деле Карасина. Я не уверен, что ФСБ ведет игру, которую ей приписывает шеф и даже не сомневаюсь, что сам Мостовой не верит в собственную версию, но не могу не признать упорядочности его логики.
Разумеется, Усатого никто не собирался сдавать. Ответ ФСБ на наш запрос, выполненный по форме, в необходимые сроки и с подчеркнутым равнодушием к судьбе подозреваемого, был единственно верным решением по спасению начальника охраны. Усатый в наших застенках — это заложник и лазутчик в одном лице, и я уверен, что такая вилка — то самое, что нужно эфэсбешникам.
Где-то там наверху, возможно, идет большая игра. Мы воруем яйца из чужой корзины, которые на поверку оказываются тухлыми, но не спешим их выбрасывать. Мы торгуемся с законными обладателями яиц, а те делают вид, что яйца им не нужны, вынуждая нас провести дополнительную проверку — может, яйца вполне еще годные? Наша Контора ставит подножку ФСБ, ФСБ уверенно уклоняется и уже натягивает невидимую веревку на нашем пути, а в это время за нашей спиной прячется прокуратура — наш формальный союзник, от которого в любой момент можно ожидать удара в спину. Как они там, наверху, в этой суматохе различают, с какой стороны Кремль?
— Если все же до среды, — говорит Мостовой и заговоры в один момент улетучиваются из моей головы, — мы не добьемся очевидного прогресса, а он может состоять только в одном — в признании Усатого, — нам, — делает он паузу и, не знаю как у других, а у меня внутри все сжимается, — понадобится еще время.
Мне хочется выдохнуть, но, по примеру остальных, я стараюсь не нарушать тишины даже собственным дыханием.
— Признание мы все равно вырвем, — продолжает шеф. — За это я спокоен. Просто потому, что правда, как ни банально это прозвучит, на нашей стороне. А вот время… Сергей! — обращается он ко мне, и от звучания моего имени я слышу звон в ушах. — Что там с Табаковым?
Я вскакиваю, а зал оживляется. Мой возможный позор согревает коллег как тропическое солнце. Вернее, в тропической в этом июле Москве я становлюсь чем-то вроде глыбы льда в полный человеческий рост, с которой медленно поднимается приятный студеный пар.
Мне нечего таить и не хочется привирать. Я докладываю детально и размеренно, и даже не удивляюсь собственному спокойствию. Только сейчас я понимаю, как сильно устал. Меньше всего меня волнует, что скажет шеф, и еще мне все равно, что будет в среду и будет ли вообще что-нибудь после среды. Все эти люди добились своего: я окончательно измотан и даже побуждающего мысли о самоубийстве импульса во мне теперь не разжечь.
Как ни странно, охватившее меня равнодушие приносит существенную служебную пользу. Мой доклад выходит стройным, логичным, информативным, а главное, убеждает Мостового в правоте его собственных выводов.
— Треп, — резюмирует он и наводит на меня указательный палец. — Ты вообще заметил, как мало пишут и говорят о Карасине в последние дни? Прошли похороны — и что же? Человека забыли, будто его и не было.
Я пораженно замолкаю. Оказывается, шеф в курсе моего направления не меньше меня.
— Вы вообще заметили, — повышает он голос, словно хочет, чтобы его услышали не только «жучки», но и в соседних кабинетах, — что наш журналист вдруг стал никому не интересен? Мне одному кажется, что это не случайно? Или он действительно никому не нужен, этот несчастный Карасин?
— Если судить по показаниям моих собеседников, — развожу руками я, своей недосказанностью ясно высказываясь в пользу второй версии.
— Треп, — повторяет Мостовой. — Треп нашей так называемой творческой элиты. После встречи с тобой у маэстро Табакова наверняка дрожали руки. Почему молчат журналисты? Этот твой, кстати, репортер «Вечерки»?
— Сизый, — подсказываю я.
— Я с ним, между прочим, согласен, — говорит шеф. — Откуда эта апатия к судьбе своего коллеги?
— Я еще раз говорил с Дыбским, — подключается к нашему разговору Кривошапка. — Он, откровенно говоря, не сразу понял, к чему я клоню. Ну, когда я спросил, не проводят ли они собственное расследование.
— Вот, пожалуйста? — кивает Мостовой и у меня возникает странное ощущение. Словно все эти люди за столом сговорились и теперь вырывают из моих рук мое последнее, истрепанное и выцветшее знамя.
— Убийство Карасина — это тест, — утверждает Мостовой. — Тест, который не выдержали ни театральная общественность, ни сами журналисты. Посудите сами: человек вне системы, равноудаленный, как это принято сейчас говорить. Мне тут сказали, что он не только режиссеров-актеров прикладывал, но и других театральных критиков. Своих коллег, так? — смотрит он на меня, и я киваю, недоумевая, кто он, этот его тайный театральный советник. — Я ни секунды не сомневаюсь, что в любой момент Карасин мог соскочить с этих самых «Итогов». Просто бросить писать, и все. Дыбский ведь говорил, что пару лет назад с трудом уговорил его остаться.
Кривошапка и Иванян синхронно кивают, и я вспоминаю, что о чем-то подобном они действительно докладывали пару дней назад.
— И тем не менее убийство собственного обозревателя не побуждает коллектив разобраться: а за что, собственно? Нет, я понимаю: шок и все такое. Но давайте представим, что в редакцию попал компромат на… Допустим, на наш же комитет.