же час написал и отослал в череповецкое село Любцы письмо отцу:
«Милый и дорогой родитель, Василий Васильевич, передайте низкий поклон маменьке Анне Николаевне, а также всем братьям и сестрам по низкому поклону. Желаю всем много счастья и успехов. Что касается меня, то не извольте беспокоиться. С Вашей родительской помощью, за которую всегда приношу сердечную благодарность, я заканчиваю учение и скоро буду иметь диплом, свидетельствующий о моем образовании. Перед тем как поехать в Тверскую губернию, я, списавшись с влиятельными особами из Петербурга и заручась их поддержкой, сделаю кое-что полезное в интересах общества и той науки, которую я с годами постиг в прекрасной Швейцарии. Сообщаю Вам, дорогие родители, что у меня гостил брат Вася, он пробирается из Парижа в Закавказье за рисунками и этюдами и по пути привернул ко мне в Женеву. Сегодня я проводил его до вокзала к поезду, идущему на Вену, откуда Вася будет продолжать свое путешествие дальше. Он очень возмужал. Рано начал носить бороду, хотя она ему к лицу, делает его взрослее. Учение ему идет впрок. Видел я у него зарисовки в альбомах и нахожу, что он имеет крупные достижения. Дорогие мои родители, я теперь в Вашей денежной помощи нуждаться не буду, поэтому прошу денег мне больше не посылать, а Васе денег не жалейте, его учение связано с разъездами. Сколько намерены ему посылать, добавьте и ту сумму, которую хотели переводить мне в Женеву. Вася достоин всяческой поддержки. Я думаю, что не за горами то время, когда он удивит своими работами не только Вас, любящих его родителей, но и широкую публику. Новый свой адрес, надеюсь, он Вам не замедлит сообщить.
Ваш сын Николай».
Приписка:
«На днях я пошлю Вам посылочку сыра собственного изделия. Кушайте на здоровье, если не заплесневеет и не испортится в пути…»
На другой день после отъезда из Женевы Василий Верещагин тоже написал своим родителям:
«Папа и мама!.. Год я пробыл у Жерома в Париже. Кое-чему обучился, и теперь через всю Европу еду в Закавказье. Хочу поработать на свободе в горах и среди горцев. В Женеве был у брата Николая. Большие и полезные дела он затевает. Отец! Прошу тебя: не жадничай. Подкинь ему деньжонок, да побольше, если можешь. Ты уж лучше мне не посылай. Я пробьюсь как-нибудь. А Кольке не жалей, окупится на общественном деле. Послушал я его и теперь вижу, что он, как зачинатель сыроварения в России, сделает великое дело. За меня не волнуйтесь. В конце лета хотел бы поехать в Любцы да босиком, как бывало, в засученных штанах бреднем половить бы окуней, ершей да стерлядки шекснинской, грибов и ягод пособирать бы, да с ружьецом по болоту походить на всякую съедобную живность. Авось побываю. Желаю Вам с мамой долгой жизни. Ты, папа, не серди и не зли мужиков, чтобы от них тебе худо не было. А Николаю денег обязательно посылай. Ах, он и умница! Пишу где-то между Линцом и Веной. Дальше на пароходе спущусь по Дунаю до самого Черного моря. Кланяюсь.
В В В…»
В Вене Верещагину пришлось быть недолго. С первым отходящим пароходом он поспешил отправиться до Белграда, а оттуда на другом пароходе — до черноморского порта Сулина. Дунай, с прилегающими к нему густо населенными окрестностями, с притоками, впадающими в него, с последними отрогами Альп и предгорьями Карпат, произвел на Верещагина впечатление могучей реки, весьма разумно созданной матерью-природой для связи многих государств с Ближним Востоком. В нижнем его течении Верещагин ехал мимо болгарских городов Никополя, Систова, Рушука; выходил на остановках к пристаням, торопливо зарисовывал типы болгар и прибрежные пейзажи. Пароход из Сулина доставил его в Поти, небольшой портовый город, расположенный в устье горной реки Рион; отсюда началось новое странствование художника. Жизнь только начиналась и звала вперед: перед мечтательным художником раскрывался огромный мир с его неизведанными тайнами; Кавказ и Закавказье привлекали Верещагина суровой красотой. Ему хотелось увидеть, почувствовать и уловить величие могучих гор и перевалов, шумных рек и плодородных долин. В эти дни вспоминал он слова скитальца Байрона, что «человек, который видел только одну свою страну, прочел только одну главу из жизни». На скрипучей двухколесной арбе два дюжих неторопливых и неповоротливых вола везли Верещагина по крутым взгорьям. Погонщик — смуглый, сухощавый, в черной барашковой папахе, с длинным кинжалом на узком кожаном поясе, в стоптанных рыжих сапогах, одетый в обноски бешмета и холщовой поддевки, — сидел рядом с художником и монотонно тянул песню о далеком прошлой своей родины, о ее светлых и печальных днях, о завоеваниях и поражениях. Верещагин не понимал слов этой песни, но сердцем чуял ее смысл.
Грузин немного умел говорить по-русски, он было принял Верещагина за зазнайку-барина, равнодушного к его народу и обычаям. Потому он или пел одному ему понятные песни, или молчал, отвернувшись от седока, и печальными глазами смотрел на видневшиеся в дымке тумана вершины кавказских гор. А потом он узнал, что седок — простой и добрый человек, и, как мог, стал отвечать на расспросы Верещагина, которым, казалось, не будет конца.
На длительных остановках по пути к Сурамскому перевалу Верещагин, подкрепив себя молоком и пшеничными лепешками, принимался за работу. Досужие грузины собирались вокруг, стояли и терпеливо смотрели, как в альбоме появлялись правильные очертания гор, пушистые облака и лесистые горные скаты с уходящими вдаль тропинками… Когда художник прекращал работу, жители этих мест вступали с ним в разговоры, пытаясь узнать — кто он, для чего рисует горы, спрашивали — разве нет таких гор в другом месте? Почему интересуют его здешние люди, их житье-бытье, наряды женщин, оружие и всё, что зарисовывает он в альбомы? Верещагин старался рассказать, что в Закавказье он не впервые, что полюбил эту прекрасную страну и ее народ и намерен впоследствии сделать что-либо более значительное, нежели эти скороспелые рисунки.