не сон!» Он развернул листы альбома и стал рассматривать сегодняшние беглые, но довольно четкие и удачные зарисовки, сделанные им с фанатичных самоистязателей. И снова брался он за карандаш и заносил в тетрадь свои впечатления:
«В середине, между рядами режущихся, идут главные герои дня, ищущие чести уподобиться своими страданиями самому Хусейну, — полунагие фанатики, израненные воткнутыми в тело разными острыми предметами. Лицо такого мужа украшено наподобие зубцов короны тонкими деревянными палочками, заткнутыми за кожу на лбу и на скулах, до ушей; тут же подвешены небольшие замочки; складные зеркальца нанизаны на груди и на животе, они прицеплены на кожу проволочными крючками. На груди и на спине привязаны концами, крест-накрест, по два кинжала, привязаны так плотно, что достаточно малейшего неловкого движения — и лезвия их врежутся в тело. С боков так же не безопасно расположены острые обнаженные сабли с накинутыми на концы их цепями…»
«Черт их не поймет, что за обряд, что за дикость! — изумлялся Верещагин. — На всем белом свете ничего не встретишь подобного!»
Но вот после праздника в Шуше наступила тишина. Площадь, где ручьями лилась кровь добровольных мучеников, опустела. Верещагин продолжал заниматься зарисовками. Ногайцы, греки нищие, калмыки, татары и казаки, служившие в Шуше, появлялись на страницах его альбома. Этюды верблюжьих упряжек, джигитов, танцующих осетинов, молящихся татар, исступленных, кающихся, самоистязающихся… Пробыв здесь три недели, художник отправился к русским поселенцам, молоканам и духоборцам, посмотреть, как они живут, чем занимаются. В лощине между гор притаилась русская деревня Славянка. Судя по надписи, выжженной на доске, прибитой к столбу, в Славянке было «205 дворов и 600 душ мужеского пола». Такие же деревни, заселенные высланными духоборцами, находились в окрестностях Славянки. Люди жили здесь в нищете и лишениях.
— За какие же грехи и преступления вас оторвали от родной тамбовской и саратовской земли и выслали сюда? — спрашивал Верещагин духоборцев.
— За веру, батюшка, страдаем, за веру!
— В чем же вы разошлись с православными попами?
— Не признаем писания, не чтим икон, ненавидим попов-обманщиков. Из всех святых признаем одного царя и пророка Давида, этот хорошие песни сочинил. Троицу почитаем, да не ту, что в церквах малюют. Наша святая троица: Память, Разум, Воля!
— И за это страдаете?
— Нет, теперь уже не страдаем, — отвечали духоборцы. — Двенадцать годов мучились впроголодь, а теперь скота накопили. Живем от коровьего молока да от бараньей шерсти.
— Значит, довольны?
— От скотины и земли благодатной довольны, питаемся. На басурманов есть жалобы наши, — принимая художника за представителя русских властей, жаловались сектанты и наперебой, чуть не со слезами на глазах, излагали ему свои обиды на попов и торговцев.
— Торговля да религия — это уж такое дело, где без обмана никак нельзя, — сказал Верещагин.
— Да кто ты такой? Мы от чиновников таких слов не слыхивали, дерзость ты говоришь!..
— Я — вольная птица, художник. Вот и вас могу нарисовать.
— Нет уж, лучше не надо. Мы не любим этого, — отказывались духоборцы. — Ты к молоканам сходи, тех прыгунов, болтунов, кляузников рисуй.
— И тех нарисую, и вас. Почему вы так плохо о своих соседях отзываетесь, чем они вас прогневали?
— Путаники, одно слово — путаники! — не унимались духоборцы. — Бесовы утешители. Плясуны, поцелуйники, развратники окаянные! Побывайте у них на бдении в Новой Саратовке. Узнаете, что это за люди. Дикари! А мы — люди смирные, не шумим, над собой не глумимся.
Верещагин слушал их, и на лице его отражалась горькая усмешка. Чем же, какими доводами можно объяснить то, что без пользы и надобности засоряет головы, затемняет сознание этих людей? Для чего, кому нужен весь клубок разнообразных верований? Тут и шииты, и духоборцы, и прыгуны-молокане, и обыкновенные христиане. Все они перемешались, перепутались в этих кавказских предгорных долинах, и разрознены все до враждебности. За несколько недель пребывания в Шуше и других местах Закавказья Верещагин написал литературные очерки и сделал множество зарисовок с наиболее характерных здешних жителей, на что-то уповающих, слепо верящих в заоблачную жизнь и выносливо страдающих на земле… Кавказские рисунки, эскизы и этюды поздней осенью он привез в Париж в мастерскую Жерома.
Снова начались учебные будни.
Жером несколько раз пересматривал рисунки Верещагина, восхищался ими, показывал ученикам в своей студии и говорил:
— Юные друзья мои, учитесь у этого русского, умейте так плодотворно проводить каникулы, как он провел их. Смотрите, как много и как хорошо он сделал!
На Шексне
Парижская зима, туманная и слякотная, не была похожа на русскую, настоящую зиму и напоминала петербургскую осень. Не отвлекал Верещагина от дела зимний, надоедливый и шумный город. В мастерской живописи, находившейся при Академии художеств, Верещагин слушал и лекции-беседы Жерома, читал книги западных художников, а большую часть времени уделял учебной практике — живописи, рисуя исключительно красками на холсте и загрунтованных фанерных дощечках. К двадцати пяти годам Василий Васильевич не только возмужал, но и почувствовал себя созревшим для самостоятельной работы. Он стал задумываться — какую избрать ему тему, близкую, прочувствованную и захватывающую новизной. Картины не столь давнего детства и юношества вставали перед его глазами. Ярче прочего сохранились в памяти шекснинские труженики-бурлаки. Громадной гурьбой, человек по двести, с холщовыми лямками поперек груди, надрываясь от непосильного труда, шли они, согнувшись, по проторенной широкой тропе, — шли берегом, возле речного приплеска, и тянули барку против бурного течения Шексны. А на крыше-палубе барки сидел со своей семьей за столом не то караванный, не то сам хозяин и, утираясь полотенцем, опустошал пузатый, сверкавший на солнце самовар… Обдумав тему глубоко запечатлевшегося коллективного труда, Василий Васильевич решил нынешнее лето провести у себя на родине, на Шексне, среди родных и односельчан. Он