– Какие женщины? – спросил Жаба.
– Каменные. Если пан магнат не был там, то могу объяснить. Король Жигмонт вывез их из Германии и, не знаю, во время какого путешествия, повелел поставить их в Слониме в знак того, что хоть Слонимская община и очень стара, но в вере она слепа. Одна женщина, со светильником в руке, – Костёл. Другая, с повязкой на глазах, – Синагога, ибо лишена она света и блуждает во тьме.
– Чему ты улыбаешься? – насторожился Жаба.
– Да так, я подумал, что в самых тёмных душах незаметная для разума живёт справедливость… Так вот, все эти очень высокие мысли были непонятны людям. Никто не мог догадаться, почему поставили на скрещении улицы двух девок и почему одна светит другой, когда та играет в жмурки. Одни люди, видимо блюстители чистоты нравов, поотбивали им носы, так как женщины были почти голые… Другие, видимо рыцари плоти, хотели, очевидно, убедиться, что женщины каменные, и оставили там и сям следы своих лап… А остальные натащили под камни, на которых стояли женщины, кучу мусора.
Я стоял и думал, куда мне пойти, когда увидел, что в воротах подворья синагоги что-то кишит. Потом оттуда вывалилось человек пятнадцать его соплеменников. Они были очень богато одеты. Лисьи плащи, длинные, из дорогого сукна… халаты, или как их там?.. На головах – жёлтые с золотом повязки. На руках – бранзалеты из витого серебра и золота. Остальные – их было много и большинство в тёмных одеждах – стояли на улице и подворье и молчали. А эти тащили вот его… Но Боже ты мой, что это были за морды! Ноздри наружу и трепещут, руки жирные, глаза и веки красные от гнева. А один, самый здоровенный, а по виду не иудей, а кузнец и бандюга с большой дороги, кричал: «Начальника в народе твоём злословил! Бейте его камнями!». Но люди только поднимали руки вверх.
– Шамоэл ослоподобный, – сказал Раввуни.
– Никто его, Раввуни, не бил. Но никто и не заступался. Ни единая душа.
– Что делать без общины? – бормотал иудей. – Умирать? Они боялись. И всё же они свиньи. Они же тоже община.
– Они подтащили его к воротам, но тут он вцепился в верею, как дед[66] за волосы, и хоть эти морды были страшно жирные и здоровые, они ничего не могли сделать с ним одним. Ведь они мешали друг другу, а он, такой неотвязный, вцепился в верею, как самшит в расщелину скалы. Признаться, я сразу одобрил его, и он мне понравился. Всегда приятно, когда один мужественно держится против многих… Я немного понимаю местечковый диалект и услышал: «Злодеи вы! – кричал он. – Чтоб вы редькой росли, и чтоб эта бедная ваша задница трепетала на ветру».
Они пыхтели, и сопели, и возились, как ёжики, а я наблюдал за ними. Мне некуда было спешить и некуда было идти. В этом уютном местечке для меня не было места.
Они толкались и ничего не могли сделать с ним. Он же держался и кричал: «У всех разбойников на земле один язык! Его только вы… да, его только вы знаете! Что бы сказали ваши покойники, ваши богобоязненные бабули, ваши набожные предки?! Они перевернулись бы в могилах… задом к проданному вами Иерусалиму! Зачем вам списки Пана Бога – у вас списки награбленного».
И тут чей-то пинок вытолкнул, наконец, его из ворот. Он полетел и грохнулся в пыль. А потом вскочил и начал такую яростную иеремиаду, какой мне никогда не доводилось слышать: «Гогочете вы над падением народа своего, как жеребцы! Шакалы вы! Чтоб вам прижиматься к навозу, чтоб ваша кожа стала сухой, как дерево! Уши у вас необрезанные, в гробах вы ночуете, сами свиньи и свиней жрёте, и мерзостное варево в горшках ваших!».
И вдруг так закричал, что меня разобрал смех: «Босяки-и! Тьфу на вас! Тьфу!».
Он швырял в них пригоршни пыли и плакал от бессилия, ибо им это было, как и слова, – об стенку горох. Тогда я подумал, что и взаправду его могут побить камнями и это будет плохо. Я подошёл и сказал ему: «Пойдём, браток».
– Он сказал мне: «Пойдём, браток», – пробормотал Иосия. – И я пошёл. А что мне ещё оставалось делать?
– Мы пошли уже вдвоём. В Слониме нам нельзя было оставаться. Раввуни был прав: Бог словно отнял у этого Шамоэла разум. Он хватал, как волк, за живое. Потом мы узнали, что мужики убили его, и двоих его сообщников, и ещё двоих невиновных.
– Ты знаешь, что он уплатил долг слонимского войта и получил за это право выбивать недоимки из его мужиков? Что он действовал законно, по праву княжества? – спросил Жаба.
– Он выбивал… Да кто там считал, сколько он выбивал? – ответил Раввуни. – Я предупреждал его, но он не послушался. Жаль невиновных… Но, не считая этого, мужики сделали святое дело, убив его. Потому что он выбил вдвое больше, чем заплатил. И если откупщики станут и дальше грабить – будет не убийство, а бунт. Перебьют не только откупщиков – иудеев, белорусов и немцев. Будут бить и вас[67].
– Но-но, – одернул Комар. – Ближе к делу.
– Мы боялись оставаться в Слониме. Боялись людей Шамоэла и боялись мещан. И всё же я чувствовал себя таким сильным, как никогда. Плохо одному, и лучше, если есть рядом хоть кто-то подобный тебе.
– Один из людей меня подобрал, – сказал иудей. – И к нему я прилепился. Иначе – смерть. Возле синагог меня встретили бы камнями. У чужих порогов – непониманием.
– Может, ты бы и говорил? – спросил Босяцкий.
– Не слушайте его. Он говорит глупости. Ему трудно говорить, и оттого он несет всякий вздор. Не к чему ему было лепиться. Я же такой точно изгнанник, как и он. Я также потерял своё племя… И что это за мир, где одни лишь изгнанники чего-то стоят?
– Так вот, мы торопились оставить между собой и Слонимом как можно больше стадий. Я радовался, что не один, и силы мои увеличились.
– Т-так, – произнёс Босяцкий. – Вот как, значит, ты приобрёл своего первого апостола, «Христос».
– Под вечер мы пришли с ним на берег Бездонного озера под Слонимом и тут решили переночевать. Голодными, ибо я не надеялся на то, что поймаю что-либо своей самодельной удой. Озеро было прозрачно-красным, гладким, как зеркало. А леса вокруг него были зелено-оранжевыми.
– Ч-что это он говорит? – спросил Жаба.
– Не знаю, – пожал плечами Болванович[68].
– Мы сели на единственном голом пригорке, заросшем длинной, как косы, травой. Это, видимо, был какой-то могильник, потому что кое-где, продрав шкуру земли, торчали из нее острые камни. Как пирамиды. Только узкие у земли и длинные, почти в человеческий рост. То прямые, то наклонные. Одни с тремя сторонами, другие с четырьмя, как крыша четырёхугольной башни.
– Я знаю этот могильник, – ощерился Комар. – Это проклятое место. Это могильник языческих, поганских великанов, оборотней, волколаков. Христианину грех даже смотреть на него, а сидеть там – всё равно что душу погубить… Запиши за ними и эту вину, писарь[69].