– Дорогой, может, займешься почтой?
Лялины вели литературный журнал, им слали рассказы, повести, стихи, так что их электронный ящик пух, как сугроб в снежную зиму, и его приходилось периодически чистить. За долгую жизнь Лялин научился обходить углы, и в литературных кругах слыл своим: в меру политиканствовал, публиковал тех, кто был на слуху, не забывая про себя, и неукоснительно требовал рекомендации, делая редкие исключение из приходившего самотеком, когда находил автора интересным. К таким он относился покровительственно, считая себя неизмеримо опытнее, не скупился на похвалы, умело скрывая за маской старшего брата глубокое пренебрежение. Открывая очередное письмо, Лялин привычно выхватывал из текста отдельные фразы, несколько мгновение устало скользил по строкам, прежде чем отправлял в корзину.
– Как всегда? – принесла кофе Лиля.
– Трудное наше ремесло, – не без кокетства ответил он.
– Тебе помочь?
– Нет, дорогая, боюсь, вкус испортишь.
Кресло поскрипывало, Лялин, не прекращая своего занятия, пил кофе, методично щелкал мышью, но на третьем глотке чуть не обжегся. Роман был без названия, у него не было ни начала, ни конца, его открывали три точки, которые служили ему и финальным аккордом. Небольшой по объему, это, казалось, был кусок жизни, это была сама жизнь, – такое впечатление создавал его стиль, который очаровывал, как музыка позднего барокко. Прочитав наугад несколько абзацев, Лялин уставился в экран, будто пораженный столбняком, он понял, что так написать не удастся ни только ему, но и всем его собратьям по перу, проведи они за столом хоть тысячу лет. Раньше ему казалось, что о своем ремесле он знает все, оказалось, он не знал ничего. Леопольд Лялин был профессиональным литератором, жил в столице, был известен во многих издательствах, периодически выпускавших его сочинения, а приславший ему роман представился как Алексей Грудин, детский врач в одном из южнорусских городков, историю которых не оскверняли ни печатный станок, ни присутствие на крупных картах. Лялин хотел позвать жену, но что-то его удержало, и он до ночи просидел в одиночестве, механически очистив ящик, а поразивший его роман спрятал в свои документы.
– Опять ничего? – забрала Лиля опустевшую чашку. – А прислали целую гору.
Лялин нашел в себе силы промолчать, вместо ответа деланно зевнув. А на другой день написал Грудину, что его роман заинтересовал редакцию, и при необходимой корректуре может быть опубликован. Он напрасно ждал три дня, через каждый час заглядывая в ящик, ответа не последовало. За это время от знакомых ему поступило множество просьб пристроить их «талантливые» вещи, он механически звонил редакторам, договариваясь с издательствами, но в душе ему казалось все мелким и ничтожным. Едва удосуживая взглядом произведения, за которые хлопотал, Лялин сравнивал их с текстом, до сих пор звучавшим внутри, как эхо оборвавшейся струны, и ему делалось неловко. «А какая разница? – успокаивал он себя. – На его фоне все графоманы». Лялин собирался держать марку, как всегда соблюдая дистанцию с начинавшим автором, но роман не шел из головы, переворачивая все его представления о литературе. И не выдержав, он позвонил по прилагавшемуся в письме телефону.
Грудин слегка заикался. Извинялся, что не ответил – под рукой не оказалось Интернета, он уже несколько дней был в столичной командировке. Лялин сдержанно похвалил роман, хотел было этим и ограничиться, но, выбиваясь из церемониала, неожиданно для себя предложил встретиться. И нарушив все правила, добавил:
– И не тяните.
– К че-му откладывать? – охотно отозвался Грудин. – Сейчас и при-еду.
Кафе было пустым. Лялин пришел раньше, и воображение рисовало ему портрет провинциального гостя, который абсолютно разнился с оригиналом. Грудин оказался высоким, сутулым, на вид чуть за тридцать, со странными голубыми глазами, в молочной поволоке, как у слепого. Лялин, обычно такой уверенный, располагающий, с трудом подбирал слова, точно стесняясь этого чужака, и за это на себя злился.
– И как вы там? – завел он разговор о провинции, на которую ему в глубине было наплевать.
– Как и ве-езде, – откровенно признался Грудин. – Несчастные и злы-ые…
– Из-за бедности?
– Из-за нее то-оже.
– А еще отчего?
– Отче-его? – Грудин смущенно улыбнулся. – Соста-авить вам антологию ру-усского ада? Вы, верно, и сами зна-аете: зависть, гру-убость, чванство. А за-ависть первая.
«Зависть первая», – повторил про себя Лялин, раздавив в пепельнице окурок.
– Давно пишете? – сменил он тему.
– Сколько себя по-омню. Это седьмой ро-оман.
– А остальные?
– Два вы-ыбросил… Пять в столе.
– Зачем же вы пишите?
– Для меня это духо-овная практика.
– Восточная медитация?
– Что-то вроде э-этого. Я занимаюсь э-этим на ходу… Обязательно в дви-ижении.
– И много ходите?
– Когда ка-ак. Часа три, че-етыре…
– А на публикацию все же прислали…
Грудин покраснел до корней волос.
– Вам пе-ервому. Обидно ста-ало за текст. Он же пропадет, исче-езнет.
«Лукавит! – подумал Лялин. – Видели таких скромников».
– Что же вам безразлично под чьим именем он выйдет?
– А-абсолютно! Монахи же и-иконы не клеймили.
– Ну, тогда, может, подойдет мое?
Лялин не узнал своего голоса.
– Бы-ыло бы хорошо, вас же зна-ают.
«Сумасшедший!» – мелькнуло у Лялина.
Зная литературный мир изнутри, Лялин не верил в то, что можно создать шедевр, который бы оценили сразу все, он знал, какая жестокая, невидимая публике конкуренция стоит за появлявшемся вдруг бестселлером. Среди его знакомых были известные литераторы, талант которых имел мало общего с искусством, зато нравственность почти у всех хромала на обе ноги. «В отличие от графомана, – любил повторять Лялин, – хороший писатель понимает, насколько плох». Но теперь под взглядом голубых, с поволокой, глаз, он чувствовал себя растерянно.
– Книги пишу-утся на небесах, – доносилось, будто за тысячи километров, – писа-атель только проводник…
– Медиум? – вставил Лялин, чтобы придти в себя.
– Да, я чу-увствую, что через меня осуществляется связь с незримым, и благодарен за э-это, потому что иначе сошел бы с ума…
«Параноик!» – окончательно решил Лялин. – Не от мира сего
– Все жи-ивут здесь, а я там, – гнул свое Грудин. – И за э-это расплачиваюсь.
– Чем?
– Одиночеством.
– Жены нет?
– Почему, е-есть… И ребенок. То-олько я свои тексты жене не даю, а она и не про-осит…
Лялин вспомнил Лилю, которая с трепетом ожидала каждую его строку. И ему захотелось больней ужалить этого юродивого.
– Вероятно, жена читает других?
Грудин не почувствовал издевки.
– Да, за ее вы-ыбор бывает сты-ыдно.
– А вы, значит, современников не читаете?
– Нет. Про-обовал, но не могу. Они же не писатели. Пока-азывают действительность вместо того, чтобы ее о-описывать. А это и кино мо-ожет, и театр. Наверняка е-есть достойные, но как сыскать?
Лялин назвал несколько имен. Грудин не знал ни одного.
– Вот видите, до на-ашей провинции пока докатится, – хрипло рассмеялся он. – А то, что доводилось – малохудожественно. Впрочем, э-это не моего ума дело, пи-ишу и на том спасибо.
– А зачем? – вдруг разозлился Лялин. – Вот я пишу ради денег. Начинал, думал, мир переверну, а свелось все… – Он нервно затянулся. – Работа проклятая, ненавижу, а что еще умею? Ничего!
Грудин удивленно наморщился.
– А я та-ак разговариваю. С со-обой. С детства заикаюсь, приходилось подби-ирать слова – одно не произносил, иска-ал другое. А письменная речь – дру-угое дело, тут я свободен, как пти-ица. Слово на-аписанное вообще выше устного…
– Сократ, однако, считал ровно наоборот.
– И как бы э-это стало известно, не будь пи-исьма? – Грудин улыбнулся. – И потом, вы, верно, за-аметили, я ношу линзы, а сильная близорукость развивает воображение. Роман – это форма моего су-уществования, иногда думаю, не от хо-орошей жизни…
«Урод! – закричал про себя Лялин. – Убогий, ущербный урод, только и можешь буковки составлять!»
Он поднялся.
– Хорошо, я посмотрю, что можно сделать. Прощайте!
Грудин протянул руку. В дверях Лялин обернулся и увидел, как он смотрел на еще дымившиеся окурки и блаженно улыбался.
Лялин писал об окружавшем просто и ясно, порой остро и пронзительно, в его произведениях чувствовалась страсть, но мир под его пером утрачивал присущую ему тайну, представая созданным для человека, обыденным, как в своей трагичности, так и фарсе. Лялин ставил целью удержать читателя любым способом, удивляя необычными ходами, выдумывая головокружительные сюжеты, строя оригинальные фразы, подбирая испытанные временем метафоры, был в меру ироничен, остроумен и искренен. И все сводилось к тому, чтобы роман прочитали до последней страницы, а там хоть трава не расти. Вернувшись, Лялин опять открыл роман Грудина, выхватив глазами несколько абзацев, прежде чем его окатила горячая, липкая зависть. Мир у Грудина жил своей жизнью, точно независимый от автора, который писал о совершенно банальных, прозаических событиях, но каждое его слово было напоминанием, что мир – непостижимое чудо, чудо из чудес, загадка, открывающаяся в любой мелочи – капле, висящей на омытой дождем ветке, взгляде, случайно выхваченном из толпы, свитой в углу паутине, освещенной солнечной лучом; Грудин носил это чувство внутри, выливая на бумагу так же естественно, как ласточки чертят весеннее небо. И Лялин понял, что Слово выше слов, а язык выше сюжета, формы, он таится в паузах, интервалах, междустрочии, ритме, чем-то непроизносимом, что единственное, передаваясь, достигает сознания, вклиниваясь, навсегда застревает, отпечатываясь в нем. «Господи, да он же юродивый, блаженный!» – думал Лялин. Кто расшифрует его бормотанье? Кто оценит? О нем все равно никто не узнает… А я бы уговорил критиков, развернул рекламную компанию. Он же и сам предлагал. В конце концов, можно тщательно отредактировать, дать броское название, дописать финал. И риска никакого, в его глуши моя новая книга не попадется. А увидит, и что? Благодарить должен! Можно подумать, в истории мало плагиата? Воруют сюжеты, идеи, стиль, уж кому-кому, а мне это хорошо известно. Девочкам рассказывайте про гениальность! Пушкин – байронист, классики наши кому только ни подражали – французам, немцам… «Чем меньше живешь там, тем хуже выходит?» Чушь! Самые известные только и толкаются в редакциях, из телевизора не вылезают…» Лялин закурил, вспоминая подслеповатые голубые глаза, злорадно ухмыльнулся. Нет, он не Моцарт, я не Сальери, убивать не собираюсь, а протекцию его тексту сделаю – он же сам об этом мечтал! И для культуры так будет лучше, текст войдет в классику, а под каким именем, не все ли равно. Осталось разыграть спектакль перед женой, обрадовать, что его кризис был напускным, а сам он – вот же! – написал роман.