Девочка мне нравилась. Я ее, желтоволосую, видел и раньше, на велосипеде. Высокая, костлявая. Всегда у ее колеса бежала собака породы мастиф, путаясь в слюнях. А сейчас девочка выехала мне наперерез без собаки. Мы чуть не столкнулись и спешились. Вряд ли бы мы заговорили когда-нибудь, если б не дорожный эксцесс.
– Ух ты, – сказала она, ступив двумя босоножками на землю, но крепко держась за руль. – Извиняюсь.
Я, небрежно отставив велосипед за левый бок и придерживая его одной рукой, растянул губы нервно:
– А где твоя собака?
– Собака? У бабушки в Москве. А откуда ты ее знаешь?
– Видел вас.
– И я тебя видела.
Это были смущенные реплики, которые колебало счастье спасения, – чуть-чуть и мы бы столкнулись, и погребли друг дружку под велосипедами. У Жанны (так она назвалась, мы уже гарцевали на велосипедах, то есть медленно катили) была короткая стрижка, розовые шорты и черная футболка с диснеевским утенком. Светлые глаза. Ей было двенадцать, на год старше меня и выше на полголовы, но одета она была в сладкие тряпочки, уместные для девятилетней.
– Я за арбузом, а ты?
– На станцию. Папу встречать.
– По дороге, – сказал я, улыбаясь снова.
– Чо ты подмигиваешь?
– Погода хорошая.
– Ага. Дожди так долго шли. Нас собака достала, вся грязная. Кусок грязи. Из бочки ее поливали, она еще хуже стала. Мама ее в Москву отправила – хоть отмоется нормально. Классно, что все высохло, скажи? Скоро моя Тина вернется, моя лапочка!… Она у нас добренькая, мышку не обидит. Даже не гавкает. Она мое золото! Больше всех ее люблю! А чем ты на даче занимаешься?
– Книжку читаю. «Война и мир». Дождь был, я все отсюда рвался. У радио сидел, переживал. Такие события! Праздник, да? Коммунистов победили. Ты знаешь?
– Ну да, – она поскучнела. – Папа говорит: теперь плохо будет.
– Я даже флаг из простыни сделал. Акварелью покрасил. И на магазине нацепил.
– Так это ты?
– Я!
– Это папа мой сорвал. Говорит, я бы руки поотрывал тому, кто… – она ликовала за отца. – У нас же флаг красный!
– Неа! Бело-сине-красный!
– Правда?
– А я думал, это дождь. А это твой папа? Он что, коммунист?
– Почему, коммунист?
– Где работает?
– Много будешь знать – скоро состаришься! В райкоме он работает.
– Значит, коммунист.
Она отвернулась, и крутанула педали, обгоняя меня, и вильнула обиженно. Мы выехали на асфальтовую улицу.
– У вас яблок много? – крикнул я в черную спину и желтый затылок.
Навстречу пробежала стая собак, пять бездомных, увлеченных призрачной целью, и равнодушных к нам. Одна собака, угольная, бежала, прихрамывая, я оглянулся и она оглянулась, репей на тревожном ухе. Невидимый Лев Толстой почесал бороду.
– Яблок в этом году много, – заявила Жанна по-взрослому, мы опять поравнялись. – Арбузик хочешь? А я дыню люблю. Она сладкая. В арбузе – одна вода!
– Посторожишь мой велик?
– А на станцию не опоздаю? Пять минут осталось.
– Щас, мигом…
Внутри магазина было безлюдно. Несколько старух. Прилавки под стеклом поблескивали стальными проплешинами пустот. За прилавком громоздились футбольные мячи арбузов и регбийные дынь, но про регби я еще ничего не знал. Взял плод, важно постучал по теплой кожуре, повертел сухой хвостик. Дома мне выдали денег только на арбуз, иначе джентельменски я бы забрал и дыню – желтой девочке.
В магазин вошел враг.
Его звали Сире. Полудурок, необычно вечно бледный. Лет тринадцати, бескровная ухмылка, прищуренный глаз. Говорят, однажды в грозу он упал на землю и заблеял: «Сире-е-е!», с этих пор и приклеилось к нему прозвище. Он яблоками недавно через забор в меня кидался, подгнившими. Материл сквозь щели забора. По-настоящему мы с ним еще не сталкивались. Вот с моим приятелем дачным Алешкой они уже столкнулись. Весной. Сире чистил талый лед, а Алеша мимо шел, и Сире его долбанул лопатой по лицу. Приветливо. Не острием, тыльной стороной.
Заплатив, я быстро пошел к выходу с арбузом у живота.
– Постой, пельмень.
– Я не пельмень.
– Чего ты сказал?
Мы уже стояли на улице, трое.
– Я не пельмень.
– Дай прокатиться, – он безошибочно выбрал мой велосипед, встряхнул со звоном, пока я пытался втиснуть арбуз в пакет.
– Отпусти! Не твое! – сказал я, ненавидя его, себя и девочку-свидетельницу, и этот оскорбительный август, моментально скисший и затошнивший. – Ты что, дурак? – добавил я, дразня, и выронил пакет. – Сире…
– …твою мать, ты как меня назвал? – он отшвырнул велосипед и пнул колесо.
– Прекратите! – закричала Жанна. – Мне на станцию надо.
– Арбуз дай попробую, – ласково пропел он, наступая, темный глазок был пытливо узок. – Кусочек отрежу, – он вытащил из кармана черных треников синюю пластмассовую рыбку, тотчас выплюнувшую лезвие. – Кусочек, и отпущу. Дай, ну дай! – он приближался быстрее, чем я отходил. – А ты, правда, карате знаешь? Твоя мать моей хвастала. Покажи прием!
Лезвие ножа спряталось, но это не обрадовало, потому что в ту же секунду белое лицо врага, вялое, собралось, сжалось, губа брезгливо задралась. – Ты че мне хамил, а?
– Отойди, – я толкнул его в грудь, отрицая толстовство.
– Ты так со мной, пельмень?
– Хватит! – закричала Жанна, но уже как-то возбужденно, кокетливо, будто сей поединок в ее честь.
Я отступил на шаг, прикрываясь арбузом, и со всей силы швырнул его под ноги. Гол! Шар взорвался. Плеснул мокрым жаром. Хороший я выбрал, спелый.
Мы все смотрели на арбуз.
– Гад, ты же мне штанину изгадил! – первым очнулся враг, и взмахнул ногой.
Я поставил блок рукой, а левой стукнул ему в скулу. Он навалился, вцепившись в горло, и мы упали. Удалось его перевернуть, вырваться, но он поставил подножку, я грохнулся, он навалился снова, долбанул в ухо. Мы катались, он был крепче. Вернулись, катаясь, к разгромленному арбузу, скользкие полушария лопнули на несколько ломтей под нами, Жанна ворвалась в слепую кашу, беспорядочно царапаясь, потемнело, боль, удар, еще…
Я взмолился Льву. Николаевичу Льву. Не буквально Льву Николаевичу. Но, погруженный всем этим августом в толстовский мир, я обморочно взмолился об избавлении, и адресатом мольбы не мог быть никто, кроме Толстого.
Врага отдернуло.
– Удавлю! – рокотал голос свыше.
Я вскочил.
Сире с искривленным лицом болтался в объятиях мужика. Враг мой хрустел из чугунного зажима. Мужик качался в сером костюме, однако измятом, заляпанном, как будто сам недавно дрался. Не разжимая объятий, он шатался вместе с моим врагом. Оглушительно пахло выпивкой. Жанна вертелась, вереща задорным голоском примерницы:
– Папочка, он на нас напал! Этот козел…
Враг полетел в сторону, в траву, мы шли. Замедленно, как подводники. Мы с Жанной вели свои велосипеды. Я запрокидывал голову (нос расквашен) и прихрамывал. Мужик шатался, потный, жилистый, похожий на индейца, бормотал и напевал.
– Видишь, какой он у меня сильный! Настоящий герой! – шепнула девочка, и, заискивая, спросила: Как там в Москве, папуль? Как Тиночка наша?
Мужик ступал, трудно, важно, в нем гуляло море вина.
– Все, Жанночка, нет больше у твоего папы работы… – он остановился, мы заглянули ему в лицо.
Взгляд его косо и страшно разбежался, сосредоточился в углах глаз. Этим диковинным взглядом он уткнулся в зелень по краям дороги, словно обдумывал сразу две каких-то далеких, трудных, боковых мыслишки, пытаясь слепить из них одну главную.
Выдохнул. Пошел дальше, наборматывая, петляя мутным взглядом, иногда опираясь на дочку. Коммунист августа 91-го года. Жребий опрощения…
– Пап, ты настоящий герой!
– Простой, как Лев Толстой… – прогудел мужик неожиданно благодарным голосом, и хохотнул.
А я в который раз ужаснулся тому, что все слова и мысли на свете связаны.
Дома ругали и жалели. Бодро я объявил, что упал с велосипеда, от этого ушибы, ну а арбуз разбит. Не поверили, что упал, но Сире я не сдал, зубы сжав. Промывшись из ведерка и поежившись под мазками материнского йода, забрался на диван. Жрал яблоки смачно и безжалостно, как личных врагов. Когда Платона Каратаева убили – заплакал.
Ночью приснилась дорога возле забора. Пыльная, ночная, чья пыль заметна из-за близости звезд. Снился странный сон, все спали в одном нашем доме, комнаты были бесконечны, и я узнавал многих знакомых в темных комнатах по очертаниям: Жанна спала, спал папа ее, спал Сире, жалобно всхлипывая, я его за все простил, потому что во сне был спокоен ко всем. А на пыльной дороге метался отряд собак. Упало яблоко в нашем саду, собака отпрыгнула от стаи, яблоко лежало в стрекочущей траве, белое и влажное, звезды бодрствовали, милосердные, палаческие. Звезды августа.
Лето кончилось. Кончилась «Война и мир». Недоуменно изучил толстовское послесловие. Взялся за Ната Пинкертона, чьи фокусы переиздали на волне того времени. В последний день месяца мы выехали с Жанной на верховую прогулку. Герой помалкивал, загадочный и бдительный, как король сыска. Мой невидимый котелок раскачивался под усталым вечерним солнцем. У Жанны шины недавно наехали на стекло, и сдулись. Но ради этой прогулки она тяжело крутила педали. Она ползла рядом, не отставая. С дырявыми шинами. Метафора влюбленности.