Только об одном не писала Ей матушка: что каждый день, приходя в Ее комнату, открывает пианино и тихо, чтобы никто не услышал, нажимает черные верхние клавиши, потому что если разложить все вещи на постели, чтобы все вокруг наполнилась запахом лаванды, поставить перед собой ноты, закрыть глаза и ткнуть пальцем в черную клавишу, издающую невероятно тоскливый звук, тогда кажется, что Она и не уезжала, а где-то рядом, и что перед сном снова можно поцеловать Ее мягкие волосы, поправить одеяло и, пожелав спокойной ночи, наконец, уснуть самой, и не так уж страшно, что отец может опять ударить… Нельзя было писать Ей этого, никак нельзя, потому что Она не должна была думать о таких пустяках: «Только бы у Нее все было хорошо, Господи, помоги Ей…»
Весной начались дожди… Сначала они просто частили, размягчая землю, не давая цвести деревьям, с каждым днем все больше пропитывая воздух тягучей влагой, а потом солнце перестало греть, изредка появляясь на небе безликим пятном, и вскоре все погрузилось в странный полумрак, где люди пьянели от страшной сырости и боролись с плесенью, покрывавшей мягким пушком окна и двери; она застилала тонким покрывалом кровати и стулья, пробивалась сквозь стены и щели пола, и все дурели от запаха прогнившего дерева, вся округа пропиталась этой серой гнилью; в городе не работали ни одни часы — время спряталось от вязкой замши, и только когда выходило солнце, затянутое пеленой тумана, похожее на бесцветные глаза бабушки, люди понимали, что это утро и по привычке начинали новый день: день борьбы с плесенью; казалось, в этом царстве сырости не будет конца дождям, люди изнывали от боли в ногах, руках, в каждом изгибе пальца, невозможно было лечь в кровать, потому что она была хлипкая, словно болотная тина, как будто кто-то перепутал постель с виноградником и полил ее водой…
…Все ждали солнца, настоящего яркого солнца, жаркие лучи которого испепеляли траву в поле и покрывали бронзой людей. Теперь они собирались в беседках, но не играли в домино, а с блаженством вспоминали, как прятались от жары, обливаясь ледяной водой в надежде немного охладиться, не пуская на улицу детей: «Только после шести, когда уйдет солнце!», и молились, чтобы все вернулось на круги своя. «Вы не знаете, куда ушло наше солнце?» — спрашивали они друг друга в надежде, что кто-то ответит; «Где же солнце, мама?» — спрашивали дети и не получали ответа, а их матери уже сходили с ума, не зная, что приготовить, чем накормить своих голодных чад, ведь все покрылось ненавистной плесенью, все запасы риса и чечевицы, передохли все куры и весь скот… «Что же делать?» — спрашивали они своих мужей. «Ждать», — отвечали им те…
Начались ночные грабежи, люди воровали друг у друга последние запасы, не щадя никого: «У меня тоже есть дети, их надо кормить», — говорил мужчина, выходя из дома заполночь, босиком, увязая в грязи по колено, перекладывая дорогу трухлявыми досками, пытаясь бесшумно проскользнуть в дом своего соседа, зная, что если попадется, то будет немедленно убит, и ничего с этим не поделаешь: «Такое Время»; забирал последние крохи, последнее, что было съестного в доме, а наутро, когда слышал крики и плач обнаруживших пропажу, говорил: «Кушайте быстрее, вашу мать, или я сейчас сам все съем»… И если не попасться, то позже можно зайти к бедолаге, которого ограбил ночью, с соболезнованиями, даже помочь схоронить ребенка, зная, что цена этой жизни — жизнь его собственных детей…
…Сколько человек ушло за это время… люди умирали на полпути, не в силах грести через всю эту грязь, их даже не могли похоронить, потому что земля не принимала тела: через день то тут, то там, из под размытых дождем бугров, вылезали раздувшиеся трупы и разлагались на виду у всех… Никто уже не надеялся избавиться от этой напасти, начинали поговаривать, что в соседнем квартале разразилась чума и людоедство, все ожидали своей неминуемой участи: «За что Господи? Чем мы провинились перед тобой?» — спрашивали они в церквях перед образами и продолжали грабить, убивать и мародерствовать; матери били детей, а те убегали из дома, утопая в грязи, промокшие насквозь, пока не понимали, что забрели слишком далеко и уже невозможно вернуться обратно, погибали в беспамятстве безумного времени, засыпали навсегда, так и не увидев солнца…
Старики уходили тихо, никого не проклиная, отчаянно карабкаясь по насыпям своих воспоминаний, то вверх, то снова соскальзывая вниз, на самое дно никчемно прожитого времени, не понимая, за что так наказаны, умоляли, чтобы им дали доползти до Своего Дня, потому что там, на берегу озера, перед своим зеркальным отражением, когда Господь призовет их к Ответу, только там наконец поймут, как жили все эти годы, как ненавидели, желая зла, чахли от зависти, прелюбодействовали и воровали, издевались и злословили, делали абсолютно все, чтобы, наконец, разучиться Любить…
Эту осень запомнили все жители города, каждый, кто остался жив после Страшной Кары, постигшей всех без исключения: в каждом доме был траур и в каждой семье кого-то оплакивали… Так происходит, когда остается верить только в Чудо, и оно, наконец, пришло. «Словно безногий начал ходить, а слепец прозрел», — так и появилось настоящее Солнце, которого ждали и обнищавшие торговцы рынка, и посеревшие дети, и исхудавшие проститутки из квартала Кривых Крыш…
За несколько недель оно, это Божество, вышедшее на истончавшее от дождей небо, высушило почти всю сырость; плесень, обиженная и недовольная, потихоньку исчезала из прогнивших домов и влажных постелей, оставляя в покое закоченевшие тела; люди грелись на улице, на своих балконах, подставляя лучам ноющие спины и бледные лица, радуясь каждой минуте, проведенной в этом блаженном тепле: «Слава Богу!»; мужчины ходили с лопатами и тележками по всему городу, закапывая трупы: теперь земля, черная и рыхлая, наконец, согласилась принять их; дети радостно прыгали по оставшимся мелким лужам, может, сегодня мамы опять приготовят кашу, по которой уже давно соскучились, в воскресенье испекут пирог с вишней, а значит, снова можно будет плеваться косточками друг в друга и в прохожих, значит, жизнь продолжается, а вместе с ней продолжается детство…
После того как похоронили отца и, наконец, смогли открыть разбухшую дверь Ее комнаты, матушка увидела, что за это время сгнила вся Ее одежда, покрывало на кровати и даже тонкие занавеси; теперь здесь была такая жара, что не помогало ни открытое окно, ни вентилятор, чудом уцелевший после нашествия сырости, только пианино все еще стояло на месте, потеряв свою стать, замшелое и сгорбленное, оно напоминало окаменевшее животное и больше не желало открываться…
Разлагаясь за время плесневелых месяцев, оно приросло к полу так, что его боялись даже тронуть: жуткий скрип, почти человеческие стоны разрывали сердце, и матушка решила оставить все как есть: «Пусть стоит закрытым, главное, что стоит», и больше никогда не открывала черную крышку, чтобы нажать на клавиши, не прикасалась к нему, потому что даже смахивать с него пыль было страшно: «Вдруг развалится?»; оно так и стояло до последних дней в Ее комнате, где не было ничего, кроме этого инструмента, и матушка, наведываясь туда каждый день, продолжала разговаривать с Ней, сложив на коленях исхудавшие руки, обсуждала последние новости, затем уходила, запирая за собой дверь на ключ, до следующего дня, а потом долгими вечерами молча сидела у комода, перед своим отражением в зеркале, почти Ее отражением…
…Со временем все менялось в этом маленьком мире, возвращаясь на свои места: починили часы и восстановили дома, дети гоняли колеса, прикрученные к палкам, трясли шелковичные деревья и сбегались на пышные свадьбы в соседнем дворе… Люди потихоньку забывали о своем горе, обо всем, что с ними произошло, начиная новую жизнь, — следующий виток, ничем не отличающийся от предыдущего…
Однажды, зайдя в Ее комнату, матушка заметила, что сквозь крышку пианино пробивается зеленая поросль: из трещин, появившихся после Плесени, рождалась новая жизнь, убивая старую, тянулась к свету, к открытому окну, и она стала ухаживать за этой дикой зеленью, поливать, проводя по ней рукой, ведь голуби все передохли в Сезон Дождей, задохнулись от воды и плесени, и теперь эта жизнь — единственное, что у нее осталось и что напоминало о Ней, о ее дочке, о маленькой девочке, ловящей бабочек и прикалывающей их к платью как украшение, об этой егозе, гоняющей голубей на крыше, вопреки всему, о самой красивой невесте во дворе, и о самой скорбящей, в черном платье, о ее дочери, проходящей свой путь след в след, как она сама…
День за днем эта трава поднималась все выше, обтягивая зеленым шелком бесформенную груду теперь уже никчемного дерева, некогда удивительно-прекрасного, из которого лились звуки любви, теперь похожее на пристанище пустоты и печали, могилы для всех пьес и этюдов, сыгранных Ею вечность назад… И только когда в комнате зацвели красные маки, матушка, наконец, все поняла и навсегда заперла дверь своей памяти, похоронив ключ во дворе под большим деревом; Она плакала каждую ночь, слыша, как ветер насвистывает ей заунывную мелодию любимой сонаты и представляла маки, которые колышутся, — красные на черном, изнывала от тоски, от тупой однообразной боли, не могла писать Ей свои длинные письма и таяла на глазах, потому что оборвалась единственная и последняя нить, связывающая ее с дочерью, оборвалась, и все вокруг перестало существовать… Она ни с кем не разговаривала и не обращала внимания на выходки полуслепой свекрови, на спившегося теперь уже сына, только по привычке вела хозяйство и, сидя вечерами перед запертой дверью, где природа вступила в свои права, вышивала на тонком батисте голубей, летящих над ущельем, где цветут красные маки…