Понимая, какого монстра он пускает в дебри и лабиринты Истории, Игорь Шумейко предупреждает, что Большая Война – "главный термин" его книги, что понятие это введено "полуинтуитивно", и единственное, что можно поделать с гигантскими отвалами "неудобоваримых" фактов – это попробовать перезагрузить их в новую систему координат.
ПЕРЕЗАГРУЗКА эта, естественно, требует помимо знания "неудобоваримых" фактов (что я уже отмечал у Шумейко) отчаянного (и чисто художественного) воображения. Куда более впечатляющего, чем памфлетный блеск.
Поэтому я в завершении и хочу напомнить фрагмент из книги Игоря Шумейко, где он представляет последствия Мюнхенского "умиротворения" Гитлера в виде... пивной метафоры. Той самой, где "товарищ" скручивает верзилу, уже разжившегося деньгами и оружием пана и мсье, а потом начинает оправдываться, "бормотать про социализм..."
Прокомментирую картинку (вполне, впрочем, ясную).
Кто этот огрубевший и озлобившийся товарищ, что-то бормочущий "про социализм", нам понятно. И кто пан – тоже понятно: это чех, страну которого громила-Гитлер вот-вот располосует и захватит. И кто мсье – понятно.
А где, простите, милорд? Тоже ведь сидел там! Куда он делся с кошельком и револьвером? Как-никак, в Мюнхене не только Даладье решал судьбы Европы, но и Чемберлен. Который полагал, что отдавая Гитлеру Чехословакию, он покупает Европе мир.
Чемберлен-то полагал, да только Черчилль полагал другое. Большая Война, уже висевшая в воздухе, отменяла все прежние правила игры, и именно Черчилль это чувствовал. Именно он, лютый враг Советского Союза до Войны (и сразу после Войны тоже – с Фултонской речи начиная), в 1940 году объявил Гитлеру такую же войну насмерть, какую Гитлер в 1941-м объявил Сталину.
Интересная география: из всех крупных европейских народов только англичане сразу решились на Большую Войну без правил: и именно поэтому, не дожидаясь, пока Петэн отдаст немцам флот, – англичане принялись этот французский флот топить.
Да, это было таким же нарушением правил (и чисто человеческой подлостью), что и захват Красной Армией Прибалтики. А что было делать? Англичанам требовалось для Войны свободное от немцев море, а нам для Войны требовалось свободное от немцев побережье. То есть территория прибалтийских государств. Нам следовало оттянуть смертельную схватку, отодвинуть, сколь можно, будущую линию фронта. А без латышской сметаны и без эстонских сланцев мы бы уж как-нибудь обошлись. Теперь вот вполне обходимся.
Возвращаясь к нынешним суверенным счётам (к правилам нормальной жизни, то есть к отношениям, свободным от военной целесообразности = человеческой подлости), скажу так. От Советской власти прибалты всё-таки получили статус союзных республик (каковым и воспользовались при отделении от распадающегося Союза). А что они получили бы от немцев, окажись они по ходу Большой Войны в составе Третьего Рейха, – это большой сослагательный вопрос.
Боюсь, прав Игорь Шумейко, когда он предполагает, что для господ Розенберга и Риббентропа вся эта "жмудь" была не той "единственной Европой", что для нас (прорубил нам туда окно Пётр, и Советский Союз унаследовал), – а потомственной, с остзейских времен, прислугой при немецких баронах.
Поэтому вполне законен в шумейковской пивбар-картинке тот самый "зритель-прибалт", который сидит в сторонке на своем стуле, надеясь переждать драку, и очень обижается, когда товарищ выдёргивает из-под него этот суверенный стул, чтобы треснуть им по голове герра-агрессора.
Мне остаётся прокомментировать последний штрих в картинке.
"Выхода из этого странного бара почему-то нет".
Это в ситуации 1938 года – нет. А полвека спустя? Что там случилось полвека спустя? В Хельсинки съехались результаты Большой Войны заморозить... А тут в Афгане полыхнуло, на другом от Хельсинки конце Земли.
Европейцы, кровью умывшиеся в двух мировых войнах, на уши встали, чтобы не допустить новой схватки монстров на их континенте. Случись такая жуть в третий раз, – и стратегическая карта 1914-го (она же карта 1941 года) опять простерлась бы от Виши – до Волги, до Кавказа, до Урала.
А если с той стороны: из-за Волги, Урала и Кавказа – попрёт такая сила, что вообще изменит контуры будущей истории? Кроме Гитлера и Наполеона гуляли ведь тут и Аттила, и Чингис, и Тимур... Какие стратегические карты придётся тогда выкладывать на стол, какой краской всё это крыть, каких бесов загонять обратно в бутылки?
Кто будет загонять?
Как кто? Нынешние годовалые младенцы, которые выросши, увидят всех этих чертей.
Анатолий Скопин ОЧАРОВАННЫЙ БЕРЕГ ИВАНА БУРКИНА
И.БУРКИН. Берег очарованный. – М., Советский спорт, 2006. 159 с.
Несмотря на достаточно трудную жизнь автора (Иван Буркин пережил немецкий плен, эмиграцию) эти стихи не только не пессимистичны, но, напротив, носят жизнерадостный и жизнеутверждающий характер. Буркин никого не осуждает, никого не винит, он радуется тому, что у него есть. И это умение радоваться и делиться радостью привлекает.
Буркин поэт эмиграции, поэтому тема родины безусловно присутствует в его стихах. Атмосфера родины, России, умело воссоздаётся Буркиным деталью, образом, интонацией. Родина для Буркина и скромная ива, и стихи Тютчева, и русский язык ("Ода русскому языку"). Порой родина противопоставлена "Стране Зарубежье". Но в целом лирический герой не чувствует себя на чужбине. О другой своей родине – Сан-Франциско – Буркин пишет так же точно и образно, как и о России. Перед читателями встают дома города-мегаполиса, проходят улицы этого города. Впрочем, поэт признаётся, что до конца понять и полюбить этот город ему не суждено ("Сан-Франциско, любовь и поэт").
Тема родины – не единственная в новой книге Буркина. Он размышляет о месте поэта. Говорит о том, что поэт лишь посредник между миром и человеком и его задача – "Любой предмет нарисовать". Еще одна из тем сборника – любовь. Это не "любовь к…", к конкретной женщине, к конкретному человеку. Буркин пишет о всеобъемлющей любви. Он любит природу, как женщину, а женщину, как природу.
Кто-то, читая Буркина, может, скажет, что это поэт, растрачивающий себя на описание мелочей, незначительных предметов ("Фонарный столб", "Пишущая машинка"). Однако это утверждение неточно. Автор пытается фиксировать любой предмет, любое движение жизни, потому что только таким образом можно дать представление о чём-то целом. В этом находил прелесть поэзии и немецкий просветитель Лессинг, считавший, что, перечисляя мелочи, уводя читателя за деталью, можно дать ему представление о предмете целиком. И, следуя за авторским восприятием, мы видим, как "бегут два дерева навстречу"; проходим с ним по лестницам "разных инстанций"; смотрим "Осенним утром в тихое окно" – и понимаем, как живёт автор, где он живёт и чем он живёт. Мы проделываем тот же путь, что и лирический герой этих стихов, и поэтому он нам несказанно близок и очень интересен. Буркин ненавязчиво даёт возможность сопоставить две жизни – нашу и жизнь его лирического героя, поэтому мы с любопытством наблюдаем его путь.
Стихи Буркина, можно сказать, написаны в рамках традиции Серебряного века. В них присутствует абсурдизм и ирония обериутов, чётко проглядывают оттенки лирики Блока (иногда вплоть до интертекстуальных вставок), Есенина (перекличка "Вчера это было" Буркина и "Мой путь" Есенина). Это не мешает стихам Ивана Буркина оставаться самобытными. За всеми ассоциациями, интертекстом несомненно читается авторское слово. А дань уважения русской классике – лишь дань уважения.
Художественный мир поэта – ярок, красочен и необычен. Автор преклоняется перед красотой, но отвергает красивость. Ему чужды слабость и усталость. Лирический герой Буркина – могуч, деятелен. Он всё подмечает, ему всё интересно. Ведь, по мнению автора, "Любой предмет – очарованье"...
Несмотря на разнообразие мотивов, образов, тем, поэзия Ивана Буркина "камерна". Скорее, даже интимна, потому что автор в стихах обнажает свою душу. Это стихи для тех, кто хочет узнать больше о человеке, мыслящем, прошедшем сложный жизненный путь. Однако с теми, кто отважился вступить в диалог с этой лирикой, Буркин охотно, как щедрый хозяин, делится своим опытом.
Поэзия Буркина насыщена множеством мастерски подмеченных образов. Образов не стандартных, не клишированных ("Бумага, как русское поле"). Однако в отличие от футуристической традиции, где нестандартность образа – лишь эпатаж, громкое слово, у Буркина образ всегда осязаем, зрим – тем больше его оригинальность, тем ярче и очевиднее он для читателя ("бедным десяткам бьют морды тузы"). Умение так мыслить, так тонко подмечать говорит о том, что обычный мир тесен для автора. Поэт наделяет привычный мир непривычными чертами. Он хочет приукрасить действительность, придать ей яркие черты. Чувствуется, что автор не ищет свои образы – а живёт и мыслит ими. Поэзия Буркина – цельный космос, причём автор подчас выступает лишь в роли "Пимена-летописца", только лишь фиксируя, но ничего не изобретая. Это говорит, безусловно, не о неумении, но о почтении к жизни, к миру. В своих произведениях автор всегда на втором месте, на первом – природа, быт, чувства. В этом их особая прелесть.