— Как хорошо, Мари! Тобой все гордятся.
Мама и папа смеялись, а иногда и Винченцо тоже. Я и сама смеялась, не понимая над чем, просто мне нравилось радоваться вместе с родителями. Так я чувствовала себя частью семьи, тесного круга, пусть и несовершенного, но по-прежнему охраняющего меня от опасностей, когда все вокруг начало разваливаться.
Для нашего района настали скверные времена. Происходило много всего неприятного, и люди боялись. Количество грабежей, жертвами которых в основном становились пожилые и самые слабые, увеличилось. Бандиты на мопедах вырывали у прохожих сумки, сдергивали золотые цепочки, часы. Быстрые и умные, они виляли по улицам, а потом уносились прочь по набережной. У тетушки Анджелины так выхватили сумку, и тетушка упала и сломала бедренную кость.
Карабинеры устраивали контрольно-пропускные пункты на дорогах и патрулировали окрестности вооруженными группами, но негодяев это не останавливало. Когда Джузеппе уезжал, дом снова становился тихим и грустным. Папа замыкался в своем молчаливом протесте, а мама вечно занималась какой-нибудь работой. Несколько раз парикмахерша передавала ей потрепанные журналы. Мама читала их вечером у окна. Я видела, как ее глаза жадно следили за извращенной и страстной любовью главных героев.
— Я не понимаю, почему ты читаешь этот мусор?! — кричал папа. — Что, думаешь стать более образованной?!
В этот момент мне вспоминалась его «Зора», и кровь ударяла в голову, потому что мне хотелось сказать, что у его вампирши тоже нечему хорошему поучиться. Но я молчала, потому что никогда не смогла бы напасть на отца.
Когда начиналась гроза, мама испуганно замирала у окна и с тревогой смотрела на небо, боясь молнии.
— Отойди, Мари, — отстраненно просила она, если я садилась рядом, чтобы сделать домашнее задание.
Мама повторяла странный детский стишок о громе и молнии, несколько раз крестилась. Я притворялась, что ухожу, и наблюдала за ней из-за холодильника. Глядела на маму, на окно, затем на небо, освещавшееся яркой вспышкой.
— Ударь по дому и обрати его в прах, — бормотала я.
Мама продолжала повторять стишок, ветер проникал в трещины стен и носился вокруг. Я пряталась в его шорохе и наблюдала, как медленно качается люстра.
«Вот он, — думала я, — призрак тети Корнелии».
Сезон прощаний
1
Шли недели, я стала нетерпеливой. Меня снедала потребность заполучить кусочек мира только для себя одной, полностью отделить его от жизни, которую я вела каждый день. От этого желания пекло гортань. В школьной жизни наступил период великой лени, даже уроки сестры Линды надоели. Первое весеннее тепло только усиливало скуку, наполняло все вокруг злыми мухами, размывало синеву моря так, что оно растворялось в воздухе. Даже с Микеле я вела себя невыносимо. Он все так же преданно провожал меня до автобусной остановки, но я говорила с ним без особого желания. Поцелуй мы больше не обсуждали: он остался в том дне, словно был заперт на старой фотографии, которую лишь изредка вытаскивают на свет.
— Что случилось? — несколько раз пытался спросить у меня Микеле, но я только пожимала плечами.
Я ничего не знала о чувстве, охватившем меня. Сегодня я могла бы назвать его некой формой скрытой меланхолии, но в те дни не понимала подобных эмоций, свои двенадцать я знала только, что все больше и больше напоминаю ту маленькую девочку из истории тети Корнелии. Я могла бы проходить сквозь двери и стены, сидеть в комнате, но оставаться невидимкой. Мама трепетно следила, чтобы я хорошо ела, спала не менее девяти часов в день и усердно училась. Она зациклилась на моем распорядке дня и не осмеливалась копать глубже — возможно, из страха найти нечто такое, что нарушит и без того ненадежный внутренний баланс нашей семьи.
Однажды в середине мая, возвращаясь из школы, я увидела бабушку Антониетту, которая ждала меня у дверей своего дома.
— Зайди, Мари, зайди ко мне.
Я поцеловала ее в щеку. Она забрала у меня портфель и впустила в дом.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
— Как сегодня в школе?
— Хорошо, бабушка, все как обычно.
Она села напротив меня, скрестив руки на коленях. На столе стояли наполовину пустая чашка кофе и печенье.
— Я испекла его сегодня утром, Мария. Ешь-ешь, а я пока допью кофе.
— Хорошо, бабушка, но потом я пойду, а то мама будет волноваться.
Бабушка мгновенно засуетилась. Она торопливо допила последний глоток кофе, поставила чашку и кофейник в раковину, положила два печенья на блюдце и придвинула ко мне.
— Прежде чем ты уйдешь, Мари, я должна тебе кое-что показать.
Я смотрела, как она быстро идет в спальню. Дожевала печенье и последовала за ней. Запах бабушкиной комнаты — один из запахов детства, который пробуждает у меня самую сильную ностальгию: старое дерево со сладкими нотами талька и нафталина из шкафа, где все еще хранилась одежда дедушки. В изголовье высокой и широченной кровати стояли изображения святых, а ниже, у их ног, высились горы подушек. На тумбочке всегда лежала Библия и стояло пылающее красным стеклянное сердце Иисуса.
Бабушка включила свет и подошла к зеркалу.
— Что мы будем делать? — спросила я.
Но она не ответила.
Я ужасно удивилась, когда она спустила лямки сарафана, а затем и бюстгальтер — без тени смущения, словно это совершенно естественное поведение перед внучкой. Бюстгальтер повис на талии, а большая и дряблая грудь сползла на живот. Широкие темные ареолы были усеяны мягкими белыми волосками, дерзко торчавшими тут и там. Ее грудь не походила на грудь матери, которую я видела, когда была младше.
— В чем дело? — спросила я, пытаясь отвести взгляд от обнаженного торса бабушки, но она, всегда любившая поговорить, в этот раз молчала.
А потом схватила меня за руку и медленно поднесла ее к одной из своих грудей. И зашептала нежным голоском слова, которые, казалось, предназначались только мне, и никто другой не должен был их слышать:
— Ты тоже это чувствуешь?
И она разжала мои пальцы, чтобы я могла пощупать мягкую массу, окружавшую ареолу. Вначале я ощущала только тепло и бесконечную мягкость, в которой пальцы тонули, как в поднимающемся тесте.
— Закрой глаза, Мари, чтобы лучше понять.
Я сосредоточилась на том, что было скрыто под жаром и мягкостью, — на плоти, узелках, венах, скользящих под кончиками пальцев. А затем словно каменистое препятствие на пути… Вот оно. Твердый комок прямо под кожей. Я открыла глаза, когда пальцы замерли на этом загадочном камешке, таящемся в глубине.
— Вот, Мари, ты тоже это чувствуешь, верно?
Сухие морщинистые пальцы бабушки Антониетты сжимали мои. Ее дыхание было совсем рядом. И по непонятной причине я ощутила головокружение и тошноту. От чего-то большого — например, предчувствия осторожной и безмолвной боли, которая распространяется повсюду. Ощущения, когда нечто неотвратимо меняется, а все остальное становится неважно.
Я с ужасом отдернула руку, а бабушка принялась быстро одеваться, пытаясь спрятать под улыбкой тень тоски, омрачившую ее лицо.
— Что это такое, бабушка?
— Ничего, Мари, я просто хотела посмотреть, почувствовала ли ты это тоже. Но это пустяки, не волнуйся.
Она вернулась на кухню и убрала печенье.
— Я сейчас пойду домой, а то мама будет беспокоиться. Что это такое, бабушка? — настаивала я.
— Ничего, Мари, ничего. Но ты должна пообещать мне одну вещь. — И она сбегала за Библией, лежащей на тумбочке. — Положи руку сюда.
Я заглянула в смолянисто-черные глаза бабушки, такие же, какими станут когда-нибудь мои, и провела пальцами по обложке истрепанной книжки.
— Поклянись, что никогда никому не расскажешь, — потребовала бабушка. — Даже маме. Это будет нашим секретом.
Я покорилась, но в груди поселилась болезненная тяжесть. Оглядываясь назад, я думаю, что в той комнате неизбежно осталась часть моего детства.
Позже, дома, я не стала есть, притворившись, что у меня болит живот. Я провела остаток дня в постели. Время от времени смотрела на улицу через стекло, вздыхала и снова закрывала глаза. На следующий день я рассеянно слушала уроки. На физкультуре Касабуи спровоцировала меня, прицепившись к моим штанам с крошечными дырочками на коленях, которые мама забыла зашить.