— У меня отличные парни, куда их ни пошлешь — идут без разговоров. И похвалу эту они заслужили! С ними и армейская жизнь но в тягость.
— Эх вы, служители муз! — Рабас обнажил в улыбке неровные зубы. — Вечно вы преувеличиваете. Недавно ты армейскую жизнь проклинал, а теперь вот…
— Раньше, — откровенно сказал Станек, — я старался ни о чем не задумываться. Превыше всего была музыка, но военная служба как-то незаметно влезла в меня и захватила большую, нежели я для нее предназначил, часть души.
Рабас, отодвинув газету, посмотрел на лежавшую на столе нотную бумагу. Написано всего пять строчек, несколько нотных знаков перечеркнуто. Поодаль лежала целая стопа чистых листов нотной бумаги, еще сохранившая форму рулона, в который она была связана. Этот рулон солдаты отыскали в брошенном доме украинского учителя. Они хотели было пустить всю бумагу на растопку, но медсестра Павла отобрала ее и послала Станеку. И вот эта находка подстегнула Иржи рассыпать на пяти линейках град нотных знаков.
— Военная служба вредит твоей музыке, а музыка вредит службе, — сказал Рабас.
— Вредит?
Рабас, постукивая пальцами по недописанному листу, размышлял вслух. Станек мечется из стороны в сторону. Музыка — это мир мелодий и ритмов, он очаровывает вступившего в его пределы человека и влечет к неведомым вершинам, в то время как война — это мир безумия, жестокой реальности. Война превращает людей в животных, физически уничтожает их. Сегодня ты жив, молод, полон сил — а завтра тебя убьют, сровняют с землей.
— У тебя, Иржи, от всего этого должна быть морская болезнь.
Станек не согласился с рассуждениями Рабаса. Война — зло, но зло это не убивало в нем душу, не убивало музыку. Напротив, он глубже понимал ее, острее чувствовал. В то же время он не отрицал, что война требовала от него колоссальной затраты душевных сил и, конечно, в ущерб музыке.
— Когда я был молодым, я ведь тоже не рвался в солдаты, — усмехнулся Рабас — Я — несостоявшийся художник.
Он взглянул на неоконченное, прервавшееся на высокой ноте арпеджио и продолжал: учитель развешивал его акварели в коридорах гимназии и часто говорил ему: «У вас талант, юноша, будьте прилежны!» Он и сам стал верить в то, что прославится. Но вдруг увидел: топчется на месте. Его мастерство осталось на том же уровне, что и год назад, рисунки и масло не плохие, нет, но дилетантские, учитель хотел вести его дальше…
— А я чувствую: передо мной барьер, — говорил возбужденно Рабас, весь переносясь в прошлое. — И я ни на шаг, ни на пядь не двигаюсь вперед. Страшно!
— В чем же было дело? — спросил Станек, взволнованный исповедью товарища.
Рабас продолжал: нужно было преодолеть этот барьер. Учитель понял, что с ним происходит. Завалил его литературой о живописи, альбомами, репродукциями, различными монографиями.
— А мне, как назло, учеба в это время чертовски опротивела. В шестом классе я провалился. Меня тянуло к другой жизни. Кино, танцы, прогулки на пароходе… Всего мы вкусили с Руженкой. А книги, кисти я отбросил как балласт…
— Навсегда? — вздохнул с какой-то тоской Станек, словно Рабас говорил не только о себе.
— Не навсегда. Но это было еще хуже. Возвратился к живописи уже будучи в армии. И обнаружил, что не умею даже того, что умел в гимназии. Теперь я почувствовал ко всему этому непреодолимое влечение. Упорно двигаться вперед! Не сдаваться! Но что может сделать муза и казармах? — Глубокие круги под глазами Рабаса потемнели. — Мучительно было сознавать, что из меня уже не получится художник. Все напрасно. Лавры растут не для меня.
Станек принялся его утешать.
— Брось! — прервал резко Рабас. И протянул к Станеку руки, попеременно поворачивая их то ладонями, то тыльной стороной. — Затвердели, отяжелели, проклятые. Сам я — подвижный, а руки — нет. Словно в них олово. Такими руками я уже ничего не сделаю. Ну, карту, куда ни шло. — Капитан наморщил лоб. — Но дело не в одних только руках, дело в человеке вообще, в душе, в интеллекте…
Станек замер: он прав, эта тяжесть, это олово не только и пальцах…
— Эх-хе-хе, — словно очнувшись, вздохнул Рабас. — Теперь, через десять лет, это меня уже не удручает. Теперь все абсолютно просто. Что от меня сейчас требуется? Чтобы я, как кучер, используя твои провода, управлял своим батальоном, гнал его против гитлеровских банд. Вот и все. — Он положил руки на стол. — По нынешним временам и это немало, не так ли?
Станек был взволнован. Он переживал катастрофу Рабаса, как свою собственную.
Рабас бодрым голосом запел:
Ах, как прекрасно,два кузнеца в городе,два кузнеца на рынке…
В потрясенном Станеке все восставало против такого смиренного безразличия: нет, война, служба в армии не вытеснят музыку. Этого не случится.
Один мастер ковать,другой — любить…
Рабас подошел к окну и оперся о раму.
— Поди-ка сюда. Посмотри! Этот огромный кусище неба, а под ним земля, раскинувшаяся так широко, так безбрежно, что кажешься себе на ней ничтожным червем, Это Украина! В той стороне? Хребет, ощетинившийся лесом, тянется к самым Карпатам, к самым Татрам. А это сумасшедшее солнце! Пурпурный хрусталик, будто только что выплавленный в печи. Потрясающее цветовое сочетание, которое можно перенести из природы прямо на полотно. А ты этого не можешь! И в этом все дело, Иржи. Не можешь! — сипло выдохнул Рабас. — Кажется, все застыло в безмятежном покое, но природа отнюдь не безмятежна. В ней идет война, и я вижу эту войну. Говорят, пейзаж — это состояние души. Здесь это представляется чертовски справедливым. — Рабас провел рукой по тусклому оконному стеклу. — А взгляни теперь!
Язык оловянной тучи, плывшей по совершенно чистому небу, слизнул половину солнечного диска, а вторая половина напоминала свисавшую с него громадную кровавую каплю. Станека будоражили и слова Рабаса, и пейзаж, который он видел теперь его глазами. Это не статичный пейзаж, говорил Рабас. Декабрь! Но земля еще не хочет замереть в зимней спячке! Ее влажное дыхание не поднимается вверх, ползет по ней, покрывает, окутывает ее.
Рабас напряженно вглядывался вдаль.
— Ситник и не обожженная еще морозом лента камышей! Болотистые места. Вон там, где стоит одинокий отшельник, развесистый вяз, там болото. Если бы ты видел его кору, черную и блестящую от ледяного пота. Это дерево, возвышавшееся над местностью, могло бы стать доминантой картины, вокруг которой группируется все остальное.
Станек напрягал зрение и слух, стараясь не пропустить ни слова. Рабас говорил все оживленнее.
— Влево от вяза, господствующего над всем пространством, рельеф немного повышается — там мой батальон. С правой стороны возвышение покруче. Там мой советский сосед. Где тот пейзаж, словно созданный для живописца? Нет его. Всюду в землю зарылись войска, тысячи людей, тысячи орудий… Оттого земля так и дымится. В ней масса такого, чего быть не должно. К этому причастен и я. Вся полоса зарослей шиповника заминирована.
Художника сменил воин, оглядывающий перед битвой свои позиции, чтоб убедиться еще раз в правильности расстановки боевых сил и огневых точек. Вяз — это ориентир, холм за кустами шиповника — доминирующая высота, на склоне — окопы, траншеи, тяжелые пулеметы…
Романтическая картина безбрежных пространств Украины превращалась в полевую карту. И Станек невольно следовал за Рабасом в район обороны его батальона, брел с ним по болоту, единственному месту, где нельзя било положить мины. В остальных же местах на каждом шагу подстерегает опасность: минные поля, взрывчатка под мостиком через ручей…
Рабас горько рассмеялся:
— Разве во мне осталось что-нибудь от художника? Все вытеснил солдат!
Станека эти слова пугали. Он отошел от окна.
— Я способен нарисовать только карту, — не унимался Рабас, — красный карандаш — наши позиции, синий — противник. Все. На мне можно ставить крест. — Протянул руку к Станеку. — Но ты еще сможешь…
— При чем тут я? Оставь меня в покое! — пробормотал Станек.
— Я говорю: если уж это постигло меня, то пусть тебя минует. Ты должен с этим бороться. Ради бога, Ирка, не бросай свою музыку! Не делай того, что сделал я!
— Я и не хочу этого делать.
— Во мне художник погиб навеки, но ты…
— Я не хочу этого делать! — уже раздраженно воскликнул Станек.
— И все-таки я боюсь: военная служба засосет тебя, как меня.
— Я не хочу…
— А сам окунулся в нее прямо с головой! Если тебя не проглотит война…
Станеку вдруг вспомнился горящий Киев.
— Не каркай! — выкрикнул он. — Я этого не люблю!
— Я обязан! Меня в свое время никто не предостерег. А ты, Ирка, теперь будешь знать… Ведь и после войны тебе будет угрожать та же опасность: сформируется новая армия, и ты, теперь уже кадровый офицер бригады, вынужден будешь из-за службы как-то ограничивать себя… Убей в себе солдата в ту же секунду, как вернешься в Прагу, ибо, если ты этого не сделаешь, солдат убьет в тебе музыканта…