Может быть, как он и полагал, я действительно ему завидовал, но то было чувство отвергнутого брата. Пытаясь втолковать ему это, я напоминал о том, как до чумы мы ночи напролет сидели друг против друга за столом, словно два холостяка, желающих забыть о своем одиночестве; как то его, то меня охватывал страх, который, однако, столь многому нас научил; и даже рассказывал, как с тоской вспоминал эти ночи, когда я один жил на острове. Ходжа слушал с презрительной миной, словно меня у него на глазах уличили в нечистой игре, к которой сам он не имел ни малейшего касательства, и не давал мне никакого повода надеяться на возвращение тех дней братства.
Обходя квартал за кварталом, я видел теперь, что чума, несмотря на отмену всех предосторожностей, потихоньку уходит из города, словно не желая омрачать торжество Ходжи. Иногда я задавался вопросом: почему сейчас, когда рассеивается черная тень страха, я чувствую себя таким одиноким? Порой мне хотелось, чтобы мы говорили не о снах султана и не о великих замыслах, которые Ходжа ему излагал, а о прежних материях: ведь я давно был готов, подавив в себе страх смерти, предстать вместе с Ходжой перед тем жутким зеркалом, которое он снял со стены! Но Ходжа уже долгое время относился ко мне с пренебрежением – или принимал такой вид; впрочем, иногда мне казалось, что ему лень даже прикидываться, и это было еще хуже.
Порой, желая вернуть нашу прежнюю счастливую жизнь, я говорил, что пора бы нам снова вместе сесть за стол. Чтобы подать Ходже пример, я несколько раз в одиночку принимался расписывать, не жалея мрачных красок, мой страх перед чумой, порожденное этим страхом желание грешить и оставшиеся в зачатке предосудительные деяния, но, когда я пытался прочитать ему написанное, он даже не слушал. Однажды он бесцеремонно, с самоуверенностью, объяснявшейся, возможно, даже не столько его победой, сколько моим отчаянием, заявил, что и в те дни уже понимал полную бессмыслицу всей этой писанины и играл в эти игры лишь от скуки, из желания узнать, куда они заведут, а заодно испытать меня; но в тот день, когда я сбежал, решив, что он заболел чумой, ему сделалось окончательно ясно, что я за человек. Я виновен! Люди делятся на две категории – правых, как он, и виноватых, вроде меня.
Я не стал отвечать на эти слова, которые постарался объяснить опьянением от победы. Конечно, мыслил я с прежней ясностью и, видя, как бесят меня эти мелкие повседневные обиды, понимал, что при случае могу разозлиться очень и очень сильно, но не знал, до чего способен довести Ходжу мой отклик на его речи, которые так и толкали на отповедь. Еще на Хейбели, сбежав от Ходжи, я почувствовал, что уже не вполне четко сознаю свои надежды и упования. Что будет, если я вернусь в Венецию? Я уже давно смирился с мыслью о том, что за минувшие пятнадцать лет моя мать умерла, а невеста успела выйти замуж, обзавестись детьми и погрузиться в семейную жизнь; мне не хотелось о них думать, и снились они мне всё реже, а когда все-таки снились, это не я был в Венеции с ними, как в первые годы плена, а они со мной в Стамбуле. Я знал, что, если вернусь в Венецию, не смогу продолжить свою прежнюю жизнь с того места, на котором она прервалась, – в лучшем случае мне удастся начать новую. Подробности этой жизни меня не занимали, если не считать нескольких книг о турках и годах рабства, которые я когда-то замыслил написать.
Порой мне казалось, что Ходжа так пренебрежительно относится ко мне потому, что почувствовал мою бесприютность и утрату цели, понял мою слабость, а иногда я сомневался, что он способен что-то такое уловить. Он был настолько опьянен своим торжеством, рассказами о беседах с султаном и замыслами своего невероятного оружия, которые обязательно должны ошеломить владыку, что, наверное, даже не задумывался о творящемся у меня в голове. Я ловил себя на том, что завидую счастью Ходжи, столь увлеченного самим собой. Мне нравился его неуемный восторг от «победы», которую он старался выставить более значительной, чем она была в действительности, нравились его бесконечные замыслы и то, как он смотрел на свои руки, когда говорил, что будет держать султана в руках. И хотя я не мог бы признаться в этом даже себе, иногда мне, наблюдавшему за его движениями, за поведением в обыденных обстоятельствах, чудилось, будто я смотрю на самого себя. Случается, что, узнав себя прежнего в ребенке или юноше, мы следим за ним с любопытством и нежностью; ту же природу имели мое любопытство и мой страх. Я часто вспоминал, как Ходжа, положив руку мне на шею, объявил, что стал мной, но, стоило мне напомнить ему о тех временах, он или просто обрывал меня, или переводил разговор на сказанное им в тот день султану, дабы убедить повелителя в возможности создания невероятного оружия, или принимался в подробностях рассказывать, как истолковал очередной сон владыки и как это должно повлиять на того.
Я тоже хотел уверовать в блистательные успехи Ходжи, которые он расписывал взахлеб, и порой мне это удавалось – когда, увлекшись безудержными мечтами, я радостно ставил себя на его место. В такие мгновения я еще сильнее любил его и себя, нас двоих; в упоении, с открытым ртом слушал я его рассказы, как деревенский дурачок слушает увлекательную сказку, и мне казалось, будто он толкует о прекрасном будущем как о нашей общей цели.
Потому-то я и присоединился к Ходже в толковании снов султана. Он решил побудить владыку, которому исполнился уже двадцать один год, покрепче взять власть в свои руки. С этой целью Ходжа внушал султану, что несущиеся во весь опор одинокие кони, которых повелитель часто видел во сне, несчастны, ибо не имеют хозяина; что волки, терзающие страшными клыками горло своим жертвам, счастливы, поскольку никто им не указ и они делают что хотят; что плачущие женщины и прекрасные слепые девы, равно как и деревья, с коих в темноте под дождем стремительно облетают листья, взывают к владыке о помощи; что священные пауки и горделивые соколы напоминают о добродетелях одиночества. Нам хотелось, чтобы султан, взяв власть в свои руки, обратился к нашим научным познаниям; дабы подтолкнуть к этому владыку, мы использовали даже его ночные кошмары. Когда, как это бывает с большинством любителей охоты, ночами во время долгих и утомительных охотничьих вылазок султану порой снилось, что охотятся на него, когда он видел во сне себя, но ребенком, сидящим на троне, который так боялся потерять, Ходжа объяснял, что повелитель всегда будет молод на престоле, но избежать козней недремлющих врагов ему позволит единственно оружие, превосходящее любое другое. Султан видел во сне, как его дед, султан Мурад, желая проверить свою силу, ударом меча разрубает осла надвое и две половины бросаются бежать прочь друг от друга; как оживает его бабка, ведьма Кёсем-султан, и голой является во дворец, чтобы задушить своего внука и его мать; как на площади Ат-Мейдан на месте чинар вырастают смоквы, но вместо плодов с их ветвей свисают окровавленные тела; как злодеи, лицом похожие на него, гонятся за ним, чтобы засунуть в мешок и утопить; как из Ускюдара в сторону дворца отплывает флотилия черепах и ветер все никак не задует укрепленные на их панцирях свечи. Узнавая об этом, мы говорили себе, как же не правы те, кто утверждает, будто султан забросил государственные дела и не интересуется ничем, кроме охоты и животных. Я усердно и с большим удовольствием записывал эти сны в особую тетрадь, разделяя по категориям, и мы размышляли, как истолковать их с пользой для науки и небывалого оружия.