— Каким образом?
— Самым непосредственным: “Другой же встал и стал пред ним ходить. Сильнее бы не мог он возразить”. Я буду “ходить”, устрою семинар по теории общения, на котором попробую пробиться в подсознание напрямую — сплошным неделимым потоком речи.
— Ну вот я же сказал, что ты не умеешь говорить. Ты, конечно, можешь ссылаться на Пушкина, но в данном случае классик сел в лужу. “Хвалили все ответ замысловатый. Но, господа, забавный случай сей другой пример на память мне приводит: ведь каждый день пред нами Солнце ходит, однако ж прав упрямый Галилей”. Этот “другой пример” не опровергает движения как такового, даже движения Солнца не опровергает, как намекает классик. Галилей прав не в том, что Солнце “не ходит”, а в том, что движение относительно. Ответ Диогена, который “ходил”, Пушкиным не опровергнут и даже не поставлен под сомнение, он этот ответ просто не понял.
— Не цепляйся к словам.
— Но ведь мы же говорим именно о словах, которые ты почему-то отвергаешь, считая их недостаточными и ложными.
— Я заставлю слова звучать нелинейно. Вот, например, ты замечал, что в повседневных разговорах слова звучат не так и значат не то, что, например, в прозе. В живой речи возникает множество грамматических нарушений, необоснованных инверсий, случайных повторов, вводных слов, противоречий и так далее. Это происходит потому, что человек воспринимает не последний полученный символ или слово, а некий речевой объем длительностью, может быть, десяток секунд, и все слова, произнесенные в этот промежуток времени, звучат одновременно и воспринимаются одновременно. Господина Журдена обманули — он никогда не говорил прозой, прозой говорил Мольер.
— То, что ты говоришь о естественной речи, очень напоминает стихи. Выходит, Журдена действительно обманули — он, как и любой другой человек, всегда говорил стихами.
— Может быть, ты прав. Я буду называть такой речевой сгусток плетенкой, потому что при обмене репликами внутри сгустка одновременно звучат слова всех собеседников. Так у Бестера говорят эсперы. Получается, если мы будем тренировать спонтанный речевой поток, мы хотя бы отчасти сможем представить себе, что такое телепатическая перцепция.
— Не нервничай. Все фигня, кроме пчел.
— Я не люблю мед.
— А я очень люблю. Ну что ж, попытайся. Наверное, это любопытно, но я не буду участвовать в этих твоих странных играх.
— Почему?
— Потому что я предпочитаю смысловую ясность.
— Ясность — это одна из форм полного тумана.
— Нет, по словам Бора, ясность — дополнительна истине.
— Я буду порождать речевые сгустки и исследовать их влияние на людей, рассматривать, как одни сгустки перетекают в другие, как они множатся, растут и гаснут.
— И это будут пузыри земли.
— Чужие слова?
— Это — Блок, который цитирует Шекспира.
— Ты всегда прячешься за цитатами, как за забором.
— Никогда не думал, что это плохо. Цитата есть цикада.
— Это уже цитатный маразм.
— Маразм крепчал по экспоненте на области своего определения.
— Бла-бла-бла…
— А не пошли бы вы на хер, любезнейший?
— Ну вот и поговорили.
Так начались Аркашины семинары.
47
Разговоры перед сном. № 5
Все четверо в своих постелях.
— Нет, господа присяжные, с вами определенно нельзя говорить серьезно. Что за страсть такая? Ни слова без подначки!
— Ну почему же, мы вполне можем. О чем желаете беседовать? О телепатии? О телепортации? Или о графе Калиостро?
— Может, лучше о бабах? Помню, приходит ко мне одна…
— Нет уж, херушки девушки. О бабах — это без меня и в другом месте.
— О, горькие слезы мои, уже и о бабах нельзя. А как же три темы, достойные мужчины?
— Это какие, простите?
— Как это какие? Голод, любовь и война.
— Это меня не интересует. Об этом не говорить надо, а пережить.
— Да, интересного немного, голая физиология.
— Лучше полураздетая.
— Пошли мы в поход. На Алтай. Поход тяжелый — двадцать семь дней по пятьсот грамм. Месяц без подкормки, все на себе. Больше мы бы не подняли, и так рюкзаки за сорок. У нас девушка была завхозом. У нее родители — серьезные походники. Отец ее спрашивает: “В поход идешь?” — “Иду”, — отвечает гордая Наталья. “Завхозом идешь на пятьсот грамм?” — “На пятьсот грамм”. Отец пожал плечами: “Съедят”. Она не поверила. А зря. Едва не съели. Первые дни еще ничего, а потом начался жор. Голод такой, аж сосет все внутри. Грибы рвали и ели, когда и сырые и без соли. Так вообще они ничего — подберезовики, подосиновики и другие прочие. Грибов там — в общем, вам по пояс будет. Жри, пока не одуреешь. Но мы быстро одурели. Помню, увидели гадюку — там гадюк полно, плавают красиво, змеюги. Схватили сучья пострашнее и давай ее гонять. Бегаем и орем как ошалелые: “Колбаса уползает!” Девушки визг подняли, перепугались. Пришлось нашу “колбасу” отпустить. Они быстро ползают, вьють — и нет ее. В общем, жуть. Засыпаешь — и снится хлеб. Ничего не хочется — только хлеба. Это и есть настоящий голод. Мы по Катуни шли на кате. Остановились. Смотрим, домик такой невзрачный стоит. Двери открыты. А от кого там запираться? Людей нету километров на сто вокруг. Входим — и аж голова закружилась. Там на столе, на лавках — везде буханки, буханки, буханки… Может, рыбаки запас сделали, а скорее всего скотину подкормить. Мы как сомнамбулы к хлебу. А наш командир как заорет: “Не трожь! Не наше!” Мы остановились и обратно пошли. Только завхоз — наша Наташа — успела кусочек отщипнуть. И я вот до сих пор не знаю, прав он был или не прав. Ну съели бы мы пару-тройку буханок, ну что бы случилось? И мы бы сутки были сытыми, и пастухи бы не обеднели. Так, наверное, и выглядит рай — голод жуткий и вдруг целая избушка хлеба. Или ад — если хлеба не дают. А когда дошли до жилья, причалили. Поздно уже, магазин закрыт. Отправились по домам. Купили яйца, творог. “А хлеб?” — спрашиваем. Хозяйка отвечает: “Хлебовозка уже два дня не приезжала. Весь подъели”. И тут видим, у крылечка стоит кулек с корками. “А это? Можно, мы у вас корочки купим?” Женщина смутилась даже. “Да это я поросенку приготовила. Вы так берите, не надо денег”. Поросенок в этот день голодал. Мы все корочки сгрызли. Яичницу сделали. И вот ведь странно: поели, конечно, но как-то вяло. Желудки, наверно, ссохлись. Так что голод я пережил. Знаю.
— Ну, про любовь и войну я уж молчу — этого у тебя полно.
— Про любовь — не знаю. Бабы были, а любовь — это, наверно, что-то возвышенное — со стрельбой и поножовщиной. Да и не воевал я никогда.
— У Платонова Жачев говорит: невоевавший мужик — все равно что нерожавшая баба.
— Это у него старорежимный взгляд на вещи.
— Надо же, какой ты у нас образованный! Откуда у тебя “Котлован”?
— Ксеру Славка принес. “Ардис”, с предисловием Бродского, между прочим.
— Ну, тада, блин, ваще.
— А ты что, жалеешь, что не воевал?
— Да как сказать. Иногда кажется — жалею. Мужчина все-таки. А это самое мужское дело. “Есть что-то дамское в пацифистах”. Это ведь правда.
— Так на войне людей надо убивать.
— Они тебя тоже убить могут. Это не убийство, а бой. Другое совсем дело. Зато адреналина, наверное, немеряно.
— Что ж ты тут делаешь тогда? Заявление на стол, декана — на хер, комсомолию — туда же, а сам — в Афганистан. Там как раз таких дебилов очень не хватает.
— А я, может, так и сделаю. Погляжу на ваши рожи, багровые от интеллектуального напряжения, и свалю на южные границы, как Лев Толстой. Повоевал, между прочим, и убивать тоже небось приходилось.
— Голод вы обсудили. Войну тоже. Теперь я попрошу внимания.
— За телепатию желаешь? Что же с тобой делать… Давай за телепатию, пока все не поуснули. Только ты не возбуждайся, я с тобой спорить не собираюсь. Телепатия есть? Конечно есть. Мы, истинные марксисты-ленинцы, в этом ни секунды не сомневаемся. Ведь что такое мысль?
— Неужели знаешь? Скажи, прямо дух захватывает.
— Конечно знаю. Мысль есть протяжный скрип, издаваемый мозгами в процессе думания.
— Да, ты крут. Это ты, наверное, на собственном опыте выяснил. Ну и как, сильно скрипят? Спать не мешают?