– Я, однако, желала бы узнать подробности вашей программы, – волнуясь, спросила Наташа. – Ну, например, вы. Что вы делаете? Как осуществляете ваше хотение и ваше бесстрашие?
– Это личности.
– Нет, без шуток?
– Без шуток я не хочу с вами говорить. Вы – обидчивы.
– Ну, так я имею право подумать, что вы просто из тех говорунов, что «по свету рыщут, дела себе исполинского ищут!» – не владея собой, воскликнула Наташа.
– А так как «наследия отцов» у меня не имеется, то вот сорву с Петра Евсеича тысчонку, другую и снова в путь, – сказал доктор и неожиданно засмеялся своим до странности простодушным смехом. Петр Евсеич звонко вторил ему, ухватившись даже за живот, из особого чувства подобострастия… Наташа невольно улыбнулась, молча допила свою чашку и подумала, что теперь удобное время переговорить с доктором о болезни отца.
– Пойдемте, я вам покажу сад, – сказала она, надевая шляпу.
– Эх, охота вам на зелень смотреть! – жалобно пропел Петр Евсеич, но не получив ответа, нахлобучил: с необыкновенно широкими полями панаму, лениво взял в руки трость, еще ленивее сошел в цветник, и неподвижно уселся на самом припеке.
Наташе показалось, что и доктор последовал за нею неохотно. Вообще она как-то вдруг заметила, что в его лице не было вчерашней холодной определенности, что он чем-то расстроен, что его спокойствие если не притворно, так обманчиво. И нечто вроде раскаяния за свою беспричинную враждебность к этому человеку зашевелилось в ее душе.
Петр Евсеич действительно чувствовал какое-то недоброжелательство к «зелени» и, переходя от одной охоты к другой, никогда не увлекался садоводством. Вот почему в Апраксине сад был очень запущен. Аллеи заросли травой, плодовые деревья одичали, небольшой парк превратился в непролазную чащу, перепутанную подгнившим сухоподстоем, молодыми побегами, крапивой, буйно разросшейся ежевикой. Только близ дома были распланированы цветочные клумбы, сверкал зеркальный шар, водруженный на месте прежних солнечных часов, краснели утрамбованные дорожки, посыпанные мелкопросеянным толченым кирпичом. По мнению Наташи, это было самое скучное место в Апраксине, особенно в знойные солнечные дни, когда и пестрые клумбы с ослепительным шаром, и кроваво-красные дорожки, и холеная зелень газонов казались какими-то бутафорскими принадлежностями. Но Петр Евсеич, выходя в сад, не делал шагу дальше этого цветника, очень был доволен, что в нем нет тени и гладко ходить. Шар и дешевые цветочки были затеи приближенной Петра Евсеича, горничной Поликсены. Старик язвительно ухмылялся на ее вкусы, но не противоречил.
Наташа с доктором ушли далеко, сначала по старой березовой аллее, наполовину лишенной тени, потом куртиной, примыкавшей к парку. Разговор между ними не налаживался. Она считала неловким прямо приступить к делу, да и потому еще откладывала, что боялась узнать что-нибудь очень дурное. Он становился все рассеяннее и только кратко, хотя с обычной своей обстоятельностью, отвечал на вопросы. Таким образом, Наташа перебрала разные сюжеты. Узнала, что по матери он кубанский казак, не помнит отца, учился в реформатской школе в Петербурге, потом в медико-хирургической академии; участвовал в колонии Фрея в Америке, занимался одно время историей религий, историей демономании и эпидемических помешательств в средние века, сходился с спиритами, с визионерами, с американскими «free-masons»[14], думал было ехать в Индию, да встретив в Лондоне Блаватскую и познакомившись с нею и с полковником Ольвотом, убедился, что ехать незачем. Узнала Наташа и о том, что ему более сорока лет, что он «давно взял за правило не читать беллетристику, журналы и газеты» (о газетах даже сказал, что «специально ненавидит этого рода бумагу»), что из всех национальностей больше всего ценит англичан, о французах же думает, «как покойник Фонвизин», и не любит их; что, впрочем, к массе вообще трудно чувствовать любовь, если это не дети и не собаки… Детей и собак он очень любит. Наташе хотелось бы еще кое о чем узнать, – например, был ли доктор женат, или, по крайней мере, любил ли женщин и как смотрит на такую любовь. Он ей казался все больше интересным и все меньше заслуживающим антипатии. Но его внутренняя озабоченность останавливала ее от слишком интимных вопросов, и после некоторого молчания она предпочла заговорить о болезни отца.
– Кай смертен, Наталья Петровна, – вас этому обучали? – ответил Бучнев. – Впрочем, с его деньгами проскрипит.
– При чем же тут деньги, доктор?
– Зима для него нехороша. Поехать бы надо… в Крым, что ли, все равно. Да не в обстановку гостиницы, а в такую же, как здесь, чтобы не ломать привычек. Это – расход.
– Но что же у него?
– Да вы к этому как? – Он внимательно взглянул на нее и, встретившись с ее встревоженным взглядом, продолжал: – Пока не скажу. Пустяки. Скажу когда надо, не скоро. Пустяки и Крым, пожалуй. Будь он нищий, тогда и без того бы проскрипел.
– Но меня беспокоит то, что вы сами не верите в медицину?
– Гм… Это-то и хорошо, – не испорчу.
– Да вы, Григорий Петрович, в самом деле не верите, или…
– Притворяюсь? Нет, я не притворяюсь. Впрочем, кто вам сказал? Петр Евсеич? Видите ли, есть наука об организме человека и есть искусство лечить. Я только не верю, когда это смешивают. В искусстве совершенно такая же наука, как у любой ворожеи.
– Однако есть знаменитые врачи, Захарьин, например?
– Есть и знаменитые знахари, Кузьмич, например?
– Значит, лечить не надо?
– Организм сам себя лечит. Мешать не надо.
– Но следует и помогать, я думаю?
– Само собой.
– Вот и придем к лекарствам, например, к хине от лихорадки.
– У меня знакомый поп в Красноярске мух давал глотать от лихорадки. Превосходно помогало.
– Какие глупости!
– Это вы насчет мух? Да, лучше ничего не надо. «Не хочу болеть» – это самое верное лекарство. Паскаль всю жизнь им лечился.
– И всю жизнь был болен. Вы не толстовец ли?
Он впезапно остановился, помолчал, точно к чему-то прислушиваясь, и рассеянно ответил:
– Нет, я хирург.
– А сами болели когда-нибудь?
– Никогда. Впрочем, одно время подумал, что незачем жить, и схватил крупозную пневмонию. Изменились мысли – прошло.
– Жаль, что у вас нет. детей! – со вздохом вырвалось у Наташи.
– Вы хотите сказать, тогда бы я верил ворожеям? Но верят от двух причин: оттого, что думают жизнь – благо, и еще оттого, будто бы жизнь замыкается в здешних формах. Я ни того ни другого не признаю.
– А! Какой вы счастливый человек! Значит, предполагаете – есть бессмертие?
– Не предполагаю, но уверен.
– Вот уж не ожидала от доктора! – воскликнула Наташа, но, взглянув на Бучнева, пожалела о своих словах и вдруг почувствовала, что ей страшно. Он опять остановился, к чему-то прислушиваясь; в лице его была неизъяснимая тревога; неподвижный взгляд, устремленный куда-то вдаль, светился новым для Наташи выражением тоски и беспомощности… Солнце стояло на полудне. Горячий воздух не шевелился. Пониклые листья деревьев были тусклы и скучны. Вблизи зачинался парк, уходивший в крутую долину; за долиной зеленел лес; за лесом, на горе, уныло обнажались бесцветные под полуденным солнцем поля и тонкой спиралью кружилась пыль на горизонте, поднятая вихрем.
– Что с вами? – прошептала Наташа.
Он, очевидно, сделал усилие над собой, усмехнулся и произнес также тихо:
– Не бойтесь… Это бывает со мной… Вы ничего не слыхали?
– Нет, ничего… Иволга кричит, – сказала она шепотом, не отрывая глаз от его изменившегося лица и усиливаясь преодолеть беспричинный озноб, от которого начинали дрожать ее ноги и руки.
Он тряхнул головой и молча прошел несколько шагов. Потом сказал обыкновенным голосом:
– Я иногда пью… Надо полагать, это подходит. А может быть, и перед грозою… – И сухо добавил: – Вы, впрочем, не беспокойтесь: Петру Евсеичу известно. И я всегда могу удалиться, если найдут мое присутствие вредным или лишним.
– Ах, создатель мой, кто же об этом говорит! – с искренним порывом воскликнула Наташа; страх ее прошел, и она едва не плакала от острого чувства внезапно вспыхнувшего сострадания. – Но зачем же вы?.. Неужели это необходимо? Значит, вы больны… Но, говорят, вспрыскивать стрихнин – очень помогает. Обратитесь к Португалову в Самаре, он горячо писал об этом, кажется, публиковал даже факты…
Бучнев посмотрел на нее и сказал не свойственным ему, почти ласково зазвучавшим голосом:
– Какая вы, должно быть, добрая. Нет, мне не поможет стрихнин. У меня не запой. Я просто пью потому… – он на мгновение затруднился, потом докончил твердо: – потому, что когда пью, ничего не слышу оттуда. Это очень хорошо. Простите, пожалуйста. Итак, еще слово о Петре Евсеиче. Лечение, по-моему, одно – диета и возбуждать жизнеспособность. Пусть страстно хочет жить, – это поможет надолго.
– Надолго!.. А потом, доктор, потом?
Бучнев невесело усмехнулся.