– Но как же не болен? Желтеешь, похудел…
– Матушка моя, шестьдесят скоро стукнет. Барабан и тот изнашивается, как же не износиться моей шкуре… – И вдруг неожиданная мысль пришла ему в голову. – Вот оказия! – воскликнул он с озабоченным видом. – У меня есть пункт насчет потрошения, чтоб зарыли живьем – никак не желаю… Как ты думаешь, законно будет упоместить, чтоб в кожу переплели Гельвециеву «Систем де ла натюр», ась?
– В какую кожу? – широко раскрывая глаза, спросила Наташа.
– Да в мою же, в мою, – с досадой на непонимание дочери ответил Петр Евсеич и добавил с комическим отчаянием: – Нет-нет, не дозволят. Я уж знаю, что не дозволят. На все запрет, на все-с!..
Прежде Наташа расхохоталась бы на такую выходку, но теперь она заплакала навзрыд. Петр Евсеич растерялся. Он бросился к графину с водой, уронил и разбил стакан, потом схватил руки Наташи и стал целовать их, бормоча: «Окончательно выше понимания!.. Окончательно испортилась замужем!.. У нас и в роду никто не плакивал!..» – и вдруг закричал сердито:
– Поликсена! Поликсена! – и, всхлипывая, убежал в другую комнату.
С этих пор он совершенно перестал говорить о завещании, а для развлечения начал строить при въезде в усадьбу какую-то хитрую арку, на которой в один прекрасный день появилась крупная надпись: Memento quia pulvis est[12].
– Откуда это? – с насмешливой улыбкой спросил Струков, как-то приехавший с женою в Апраксино.
– А католические попы пеплом лбы мажут-с, в первый день ихнего поста-с, и провозглашают эти слова-с, – серьезно объяснил Петр Евсеич.
– Mercredi des cendres[13] называется этот день, – подхватила Наташа, страдая от улыбки мужа. – Но зачем же на воротах-то, да еще по-латыни? Затейник ты мой!
– Для гостей-с, для образованных людей, Наташечка… Ги, ги, ги! Они-то ведь и не чают, что пойдут на замазку… Я-ста, да мы-ста! (Он покосился на зятя.)
– Образованные люди и по-русски умеют, – ответил тот.
– По-русски умеют и простецы-с, – возразил Перелыгин, начиная раздражаться, – а им эти слова читать не для чего-с, они и без того эти слова помнят-с – земля есть и в землю отъидоша. Пускай уж лучше прочтут образованные-с, по-латыни-с.
Алексей Васильевич пожал плечами и отошел. Решительно ему становилось все тяжелее в присутствии Перелыгина.
К полной неожиданности Струковых доктор был приглашен, и даже не на один визит, а постоянный, с обязательством жить в Апраксине. Случилось это так. Ни слова не говоря о завещании, Петр Евсеич продолжал втихомолку заниматься им, и в июне поехал в X. совещаться о богадельне, причем отклонил предложение дочери сопровождать его. На этот раз Наташа и не особенно беспокоилась: за весну отец очень посвежел и путешествие по Волге на пароходе могло быть ему только полезно. Вдруг недели через две к крыльцу струковского дома подкатила коляска, из которой вышел точно помолодевший Петр Евсеич, а за ним незнакомый человек в каком-то неопределенного цвета балахоне, в самодельном шерстяном колпачке, сдвинутом на затылок, в высоких сапогах. Петр Евсеич, с необыкновенным удовольствием и лукавством хихикая, назвал его Григорьем Петровичем Бучневым и рассказал, что познакомились они по дороге в X. и вот господин Бучнев согласился быть его годовым врачом. Без балахона и колпачка доктор оказался сильно и широко сложенным, средних лет мужчиной, с большой, коротко остриженной головою, с тонкими, породистыми и холодными чертами лица, с проницательным, но таким же, как и выражение лица, холодным взглядом, в котором иногда зажигался острый и, по мнению Струкова, неприятный, гипнотизирующий огонек. Он был очень молчалив, а когда говорил, то резко, отрывистыми фразами, и редко смеялся; в последнем случае лицо его превращалось до неузнаваемости, – Алексей Васильевич уверял, что оно становилось похожим на лицо идиота, Наташа находила в нем что-то ребяческое и простодушное. Как бы то ни было, чувствовалось скрытое очарование силы в этом человеке, и когда он уехал, пробывши на хуторе часа четыре, Наташа и Струков в один голос сказали, что это странный, своеобразный, тяжело действующий на нервы господин, но, должно быть, интересный. Петр Евсеич, очевидно, успел в него влюбиться. Прямо с приезда он увлек Наташу в отдаленную комнату и, захлебываясь от наслаждения, рассказал ей подробности своего знакомства с доктором. Оказалось, Бучнев пленил старика язвительными нападками на медицину, откровенным повествованием о своей карьере, и еще тем, что очень интересовался сектантством, – но, главное, как поняла Наташа, пленил вот этой своей силой и, что Петр Евсеич чрезвычайно ценил, умственным и физическим бесстрашием. «Бывалый человек, – шепотом восклицал Петр Евсеич, – бунтовой!.. В жизнь свою впервой встречаю такого человека!» Когда-то имя его было замешано в самых дерзких предприятиях. После он много лет жил за Уралом; возвратившись оттуда, ездил за границу, где, впрочем, и прежде бывал, даже в Америке. Знакомство с Перелыгиным застало его в самый неопределенный момент: он пробирался к родне, куда-то на Кубань, хотел заняться операциями в какой-то станице. По специальности он был хирург.
В тот же день вечером как будто в связи с новым знакомством в жизни Струковых произошли разные события, о которых впоследствии Алексей Васильевич не мог вспомнить без суеверного ужаса.
Уложив детей спать, Наташа вышла на балкон и долго думала. И вдруг с удивлением заметила за собою, что то и дело возвращается мыслями к доктору, что ей отчего-то становится все неприятней и тяжелей его присутствие около отца. И, странная вещь, воображая лицо Бучнева, она могла только вспомнить его глаза, и не цвет их, а пристальное, хотя в то же время и безучастное выражение с редкими проблесками того огня, что Алексей Васильевич назвал гипнотизирующим; все остальное расплывалось перед нею в каком-то тумане.
Но мало-помалу она принудила себя не думать об этом, даже тряхнула головой и рассмеялась, и, прошептав: «Как хороша ночь!» – стала смотреть и слушать, облокотившись на перила. Ночь действительно была хороша: теплая, насыщенная ароматом подкошенной травы, с каким-то трепетным содроганием, от времени до времени волнующим неподвижный воздух, с повсюду разлитой негою томления и любви. Наташа знала, что так бывает перед грозою, и ее ослабленные после– болезни нервы испытывали такое впечатление, как будто она слушала удивительную музыку, скрытую в отдалении. Зарница блистала где-то над степью. В хлебах гремели перепела; запоздавший соловей робко выводил свои трели в непроницаемой темноте дубовой рощи; протяжная песня звучала за деревней; едва слышно рокотал ручей в овраге; в черном небе загадочно сияли звезды.
И чем дольше сидела Наташа, тем страннее и прекрасней становилась ночь. Отовсюду веяло необъяснимым, – и необъяснимая тревога закрадывалась в сердце Наташи. Ей было больно и жутко, и хотелось плакать – и хотелось, чтоб без конца тянулась эта ночь, без конца совершалось превращение зарницы, звезд, запахов, таинственных очертаний в звуки, разрывающие душу сладким и страшным предчувствием беды.
– Что ты не спишь? – неожиданно раздался недовольный голос Струкова.
Наташа вскрикнула, торопливо провела рукою по щекам – они были все в слезах, – и вдруг бросилась к мужу и крепко обняла его.
– Что с тобой? О чем ты плачешь? – спросил он с беспокойством.
– Ничего, ничего, миленький… Это я так… Это пустяки… Садись сюда. Обними меня. Мне что-то холодно, страшно…
– Опять твои нервы! Когда ты серьезно примешься за лечение? Вот поговорила бы с доктором.
– Да, да, конечно… Непременно поговорю. Но обними же меня, Алеша!
– Вот какая ты… Целые месяцы не приходишь, и вдруг…
– Молчи!.. Не смей этого говорить! – болезненным голосом вскрикнула Наташа и быстро отодвинулась. Струкову показалось во мраке, что она сделала отчаянное движение своими по локоть обнаженными руками, но сердце его оставалось холодно, может быть, потому, что он и сам был в каком-то чрезвычайном настроении. Минут пять продолжалось молчание.
– Будет дождь, – вымолвил Алексей Васильевич.
– Да, вероятно, – отозвалась Наташа, к его удивлению, почти спокойным голосом.
Опять помолчали. Струков нетерпеливо барабанил пальцами по балясине.
– Какая ночь, – сказал он.
– Очень теплая, – совсем уже спокойно ответила Наташа и потом добавила деловым тоном: – Ты завтра не думаешь съездить в Апраксино?
– Нет, не думаю. Зачем это?
– Тогда я поеду одна. Необходимо поговорить с этим Бучневым о болезни отца… Как, по-твоему, действительно он будет полезен отцу?
– Ну, не знаю.
– Интересный-то он интересный, но я чего-то боюсь. И как странно – медик и вдруг, отец говорит, ругает медицину.
– Это у них в моде теперь.
– А тебе не показалось, что он может быть авантюристом? И из опасных?
Струков засмеялся.
– Немножко сумасшедший, это так, – сказал он и прибавил насмешливо: – Но ведь вы с Петром Евсеичем любите оригинальность… На ловца и зверь бежит.