Я подошла, когда он расплачивался, и сказала:
— Опять гвоздики?
И мы обнялись, как после долгой разлуки, хотя перед отъездом в Россию, с полгода назад, виделись — как всегда на бегу — в Хайфе. В последнее время мы встречались в самых разных концах Израиля и всегда на бегу, потому что мой друг, сделавший в Стране ошеломительную карьеру в полиции, с недавних пор возглавлял одну из групп по борьбе с террором на Севере страны. Мне повезло, что на этот раз я перехватила его в Иерусалиме.
— У тебя уставший вид, — сказала я, когда мы забились в самый дальний угол ресторанчика и сделали заказ, что-то плебейское: горячие питы, индюшачья шварма, салж-хацилим — расхожий, но все-таки вкусный набор средиземноморской скатерти самобранки.
— Я-то, по крайней мере, имею на это право, — возразил он. — Я в последний раз спал бог знает когда. А вот ты почему выглядишь, как загнанная овца?
— Нет, я — загнанный пастух… Измученный пастырь жестоковыйных московских овец.
— Что, не едут люди?
— Не очень…
— Ну, их можно понять. Знаешь последний наш анекдот? Что такое «русская рулетка» — известно всем. А вот «израильская рулетка» — это когда человек приходит на автобусную станцию в Иерусалиме и садится в первый подошедший автобус…
— Да, смешно… Сеня, — спросила я, — что будет, а?
— Спроси что полегче… Дай-ка я лучше расскажу тебе последнюю хохму.
И пока мы ели шварму и намазывали на куски питы остро-пряную размазню баклажанного салата, он рассказывал мне эту хохму:
Некий очередной террорист-самоубийца неудачно подорвал себя, не до конца. В бессознательном состоянии его привезли в Иерусалимскую клинику «Адасса». Неотлучно при нем находился офицер израильских сил безопасности, врачи боролись за его жизнь, так как очень важно было выудить из него сведения о тех, кто засылает таких вот ребят, мечтающих о семидесяти гуриях в бесплатном раю… Словом, когда этот парень наконец открыл глаза, в мутной пелене вокруг себя он увидел все белое — стены, бесплотные силуэты в белом. Над ним склонилось лицо с внимательным тяжелым взглядом.
— Я… в раю?.. — простонал террорист.
— А ты как думаешь, — участливо спросил в ответ обладатель пронзительного взгляда, — в раю бывают евреи?
— Конечно, нет, — ответил террорист-неудачник.
— Ну, значит, ты не в раю, — заключил полковник сил безопасности и велел везти бедолагу на допрос…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Дважды за этот куцый отпуск меня тягало начальство в Долину Призраков… Полдня я угробила на какое-то совещание, потом еще день — страшно и непотребно ругаясь про себя, — на встречи с каждым из начальников. А игнорировать было никак нельзя: деликатность ситуации заключалась в том, что в Иерусалиме шли неутихающие феодальные войны между главами департаментов. Именно тамошние босховские и брейгелевские персонажи, их застарелые или свежие междоусобные распри формировали принципы кооперации или, наоборот, противостояния департаментов в России. Все это было похоже на отражения в озере деревьев, растущих на берегу, или облаков, плывущих по небу, и точно также любого камня, брошенного с берега в воду, было достаточно для того, чтобы отражение разбилось, замутилось, пошло рябью… Стоило поссориться начальникам двух, прежде дружественных, департаментов в Иерусалиме, как в Москве у нас летели к чертовой матери налаженные проекты.
Пробегая по коридору второго этажа мимо кабинетов, поймала себя на том, что читаю имена на табличках. Ни одного Азарии на глаза не попалось. Уже выходя из здания, я спросила у охранника, сидящего над присутственным журналом, в котором отмечались все посетители Синдиката:
— Слушай, в каком департаменте сидит Азария?
— Азария? А фамилия? — спросил тот.
— Фамилии не знаю…
— Так выясни в департаменте Кадровой политики, а то я здесь недавно, не со всеми знаком…
Я поленилась возвращаться, опасаясь, что меня перехватит еще какой-нибудь начальник. Ладно, подумала, успеется. В конце концов, отзовется же он когда-нибудь на мои страстные оклики…
Вышла, и сразу увидела на противоположном углу улицы старого шляпника. Он так и сидел на своем высоком табурете, будто никуда не отлучался с него все те месяцы, что меня здесь не было. И вдруг — через дорогу! — он узнал меня и стал приветливо зазывать ладонью, что-то хрипло выкрикивая…
Я переждала поток машин и подошла к нему. Моя черная шляпа висела на болванке точнехонько на том же месте.
— А я узнал тебя! — начал он. — Сказал себе: это та куколка, которой идет черная шляпа…
— Это та куколка, — перебила я, чтобы сразу сбить с него елейный тон зазывалы, — которая умеет торговаться и ни за что не даст себя облапошить.
— Конечно, конечно! — спохватился он. — Сядь вот сюда, я угощу тебя настоящим турецким кофе…
Вытащил из-под прилавка пластиковый табурет и достал из сумки термос. — Как тебе нравится погодка?
— Февраль, — отозвалась я, неожиданно для себя усаживаясь. — …А ты что, так и сидишь тут весь день?
Он развел руками:
— Мой бизнес… Я сижу на этом углу тридцать восемь лет, с Божьей помощью…
Не много же наторговал с Божьей помощью за тридцать восемь лет этот старый хитрован, если не может снять приличный магазин…
— А ты плюнь на заработки, поезжай куда-нибудь, отдохни…
Он покачал головой:
— Не-ет, не могу… Кто ж меня заменит? Я ни разу никуда не выезжал из Страны… А куда? Куда, спрашиваю тебя, ехать? И что я там увижу такого, что хотелось бы мне прижать к сердцу?
Он достал откуда-то одноразовый стаканчик, дунул в него, выдувая пыль, отвинтил крышку с термоса, и черная дымящаяся струя кофе, благоуханного даже на расстоянии, нырнула в стакан…
— Ты поэт, — заметила я, отхлебнув глоток. — А! Замечательно… Крепкий…
— Страшно, — сказал он, качая головой, — страшно упали цены…
— Да? — оживилась я, — и на сколько же упала цена на мою шляпу?
Он спохватился:
— На эту? Побойся Бога! Эта — ручная работа, можешь свернуть ее в трубочку — ей ничего не…
— Слышали эту песню… Ты хочешь сказать, что падают зарплаты, падает уровень жизни, рушится экономика, а эта сраная шляпа пребывает в благоденствии своих 70 шекелей?
— Эта уникальная шляпа — оглянись, найдешь ли ты такую во всем Иерусалиме, — по-прежнему остается в своей небольшой стоимости…
— Тогда ты будешь носить ее сам.
Я допила кофе и выбросила стаканчик в мусорный бак.
Наперерез из кустов к помойке, вздыбив хвост, галопом промчалась скаковая кошка. На углу улицы красовался щит с глазастым трамваем, что вываливался на прохожих, как бы удивленно читая надпись внизу щита, о сроках сдачи работ на данном участке пути…
— Перекопали весь город, — заметила я, — ноги обломаешь, пока пройдешь… И ничего толкового пока не видно… Ты веришь в этот трамвай?
— А, — сказал он, — слушай, Иерусалим Тита пережил, римский плуг, арабских коз… Ну, так пойдет здесь трамвай, или не пойдет здесь трамвай…
А вот сколько, скажи… положа руку на сердце, ты дала бы за эту шляпу?..
— Когда я торгуюсь, то не кладу руку на сердце, оно у меня для других целей… Но сорок шекелей по-прежнему мне не жалко.
И еще в течение минут десяти мы оба наслаждались нашим бессмысленным торгом. Я не собиралась зимой покупать летнюю шляпу, он знал это и не хотел прежде времени спускать цену… Февральский ветер пощипывал веки, стыли руки без перчаток, которые я не взяла сегодня из дома, обманутая дневным теплом. Бесстыжий трамвай со щита пытался заглянуть за угол, где стояли два мусорных бака, словно был одержим желанием увидеть — чем там лакомятся трое отважных иерусалимских кошек…
— Ладно, — проговорила я, поднимаясь. — Бог даст, будет и лето на этой улице… Тогда и продолжим нашу захватывающую беседу…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
За два дня до нашего возвращения в Москву им удалось взорвать кафе в центре Иерусалима, — чудесное уютное кафе, любимое место встречи студентов. Я не раз бывала там, помнила интерьер: старые кованые лампы на цепях, свисающих со сводчатого потолка, плетеные этажерки с книгами современных писателей, антикварные круглые столы с венскими стульями, и по углам — несколько потертых «вольтеровских» кресел, накрытых пледами… Это было время ланча, перерыв между занятиями в академии Бецалель и двух колледжах неподалеку.
Одиннадцать убитых, двадцать девять — раненых… Вот что мучит меня, от чего я никогда не могу отвязаться: я представляю себе дальнейшую жизнь тех, кто выжил, — всех этих моих ночных попутчиков до рассвета… этих счастливчиков, о которых никто и не говорит, о которых впоследствии не вспоминают, поскольку поспевают новые жертвы; тех, кого политики, журналисты, дипломаты вообще не принимают во внимание, — я представляю себе дальнейшую долгую жизнь этих везунков, до конца обреченных на костыли, протезы, коляски, на собаку-поводыря, на клинику для душевнобольных…