изламываются, взбираются на белые парапеты домов и мерцают оттуда: не ходи, не ходи.
Уже поздно: пришли. Громко стучит сердце у Веры — будто кто идет одиноко по улице лунной и звонкой. Оборачивается Вера назад, лицом к луне и к нему:
— Вот — пришли. Там темно — это ничего. Мы зажжем огонь. Вы ведь зайдете. Я одна живу, никого нет.
Над двором стоит глухой лунный свет. Шуршит под ногами сухой бурьян. Направо, посредине двора, вбит кол, низкий — так, до пояса. Зачем бы он? И тень от него падает поперек дороги.
— Да идите же, идите же, — говорит Вера. Чуть заметно к нему прижимается, отворяет дверь.
Сердце мчится вперед — там что-то неисправимое, огненное, желанное. Задыхаясь, говорит ему:
— Мы тихонько будем, мы неслышно, как тени. Ведь, правда?
И он отвечает странно-послушным Вере и похожим шепотом:
— Мы тихонько будем, мы тихонько будем.
Берет ее под руку, идет с нею в залу по скрипящим чуть-чуть половицам. Пусто и тихо в зале.
Вздрагивает Вера, отворачивается от двери в спальню: пусть где-то сзади будет все это. А теперь — скорее к нему.
— Вот мой любимый диван, — говорит Вера. — Идите, садитесь.
Месяц бежит за нею к дивану и рядом садится — белой согнутой тенью, с дрожащей головой — как у матери.
— Тут слишком пусто и слишком много луны, — говорит он. — Не хочется быть одному. Дайте-ка руку. Посидим так немного, и я уйду.
Садится он на диван рядом с белой тенью и берет за руку Веру. И они сидят в тишине трое, долго.
Нет, так странно сидеть — молча. Она, как безумная, сверкает и надвигается жарким дыханьем. Надо что-нибудь сказать ей, да. И говорит:
— Вера, подождите. У вас гребешки сейчас выпадут.
— Выпадут, выпадут? — говорит Вера. Чему-то улыбается, наклоняясь к нему, и нежная ложбинка на верхней губе становится у нее еще глубже.
— Вы боитесь — выпадут? — говорит Вера. И вдруг вынимает гребешки и со стуком бросает, и душной волной разливаются волосы. Весело, безумно и горячо внутри. Теперь Вера может все. Вот — захочет и закричит громко, и будет говорить все, что думает. Или — вот: разденется и будет стоять перед ним. Убьет мать. Кладет она руки на плечи к нему, громко смеется и говорит своими губами, раскрытыми, как сердце цветка:
— Ну, а теперь?
И кладет свои ноги к нему на колени. Вся — у него, прижалась, обвилась гибкими руками.
Он слышит, как дрожит в нем горячее эхо, и говорит, обрываясь:
— Вера, сумасшедшая, Вера же.
А Вера тонкими, горячими пальцами схватывает его за лицо и за шею, впивается поцелуем — так, что своими зубами касается его зубов, и зубы скрипят. Скорее — пить из него жизнь. Может быть — минуты остались.
Куда-то пригибает она его голову — и он послушно наклоняется, чтобы прижаться щекой к горячей голой руке. Близко совсем уже ее дыхание, душное и острое, как запах цветов в темной аллее — все ближе…
Согнутой тенью старый месяц сидит в тишине на диване. Потом нагибается, слушает: где-то внизу чуть видные вырастают звуки, шепчутся по углам: шу-шу-шу. Ах, да это мыши. Шепчутся — уговорились, ползут. Крадутся по струнам в старом рояле, вздрагивают струны, и сыплется с них пыль.
Просыпается кто-то в темной спальне. Падает на пол коробка спичек. Чуть-чуть старые половицы скрипят. Вера слышит — не хочет слышать. Нет, нет, — показалось только, и все. Свою руку просовывает к нему в рукав и ищет там его тело, и с безумной злобой страсти сжимает. А он поднимает голову и говорит:
— Нет, нет, погоди. Что там такое?
И опять падает, затопленный поцелуями.
Шаркает в спальне мать, приседает со свечкой в темных пустых углах и вздрагивает: а если увидит? Да нет, это там, в темном зале что-то. Отворяет дверь в зал и поднимает вверх и вперед свечу.
Изогнувшись, отпрянула Вера в угол дивана, словно сжалась под ударом и смотрит.
Кто-то встает с дивана. Из темной полосы переходит в светлую. Красный отблеск свечи на пуговицах тужурки, на губах, на подбородке. Медленно идет, опирается руками о стену. Скрипнула дверь.
С усилием мать открывает глаза — а вдруг увидит? — и нагибается вправо и влево со свечкой, и говорит:
— Тут кто-то был… а? Тут кто-то был?
«Не видела, не видела», — думает Вера с маленькой мигающей радостью и говорит:
— Нет, это тебе опять показалось. Нет никого.
Потом встает. Под луной голубеет тело. Шепчет она:
— Ах да, он же ушел. Он ушел.
И куда-то идет, спотыкаясь, — за ним. А мать хватает ее сухими руками, сгибается, шепчет, опутывает шепотом:
— Вера, Верочка. Постой же. Мы вместе посмотрим. Верочка, мы вместе посмотрим.
Останавливается Вера. Падают руки. Стоит секунду — и опять вспоминает: что-то случилось, страшное. Вдруг хватает стул, стучит им об пол и кричит:
— Это — ты! Пусти, пусти меня!
Бежит мимо дивана с белой сидящей тенью. Вскакивает на окно, открывает, нагнулась. Белые, пустые лунные плиты, и его нет. Ушел.
Сотрясается не обласканное жаркое тело, и приходит безумная мысль:
«Позвать первого, кто пройдет?»
Белая, стоит Вера в окне. Лунные лучи обвивают ее увядшим, неживым светом. Ползут выше, по белым карнизам, оборвались, ушли.
В пустых комнатах тихо. Около свечки в спальне — часы тикают. К утру свечку тушат, и такой душный, одинаковый, встает день. Кузьминишна, спотыкаясь, бредет по двору. Кошка за нею крадется неслышно под солнцем. Куры кудахчут где-то.
Илья Ильф
«Стеклянная рота»
Весна и война наступили сразу. Снежные валы разваливались. Светлая вода затопила тротуары. Собачки стали покушаться друг на друга. Газетчики, что есть силы, орали:
— Капитан Садуль французов надуль!
Были новости еще трескучей.
На Украину шли большевики. Была объявлена мобилизация и отменена тридцать седьмая статья расписания болезней, освобождающих от военной службы. Словом, был девятнадцатый год. Колесников пошел прямо на сборный пункт. Там уже началось великое собрание белобилетчиков, и близорукие стояли толпами. В толпах этих ломался и скрещивался солнечный блеск. Близорукие так сверкали двояковогнутыми стеклами своих очков и пенсне, что воинский начальник только жмурился, приговаривая каждый раз:
— Ну и ну! Таких еще не видел!
Над беднягами смеялись писаря:
— Стеклянная рота!
Близорукие испуганно ворошились и поблескивали. Множество косоглазых озирало небо и землю одновременно. В лицах астигматиков была сплошная кислота. Надеяться было не на что. Бельмо не спасало. Болезнь роговой оболочки не спасала. Даже катаракта не спасла бы на