«Жалея мальчика, который в парке…»
Жалея мальчика, который в паркеапрельском промочил не только ноги,но и глаза, — ученичок Петрарки, —наивные и голые амуры,опомнившись, лопочут, синеоки:— Чего ты куксишься? Наплюй на это.Как можно убиваться из-за дуры?А он свое: «Лаура, Лаурета…»
1997
«Я слышу приглушенный мат…»
Я слышу приглушенный мати мыслю: грозные шахтеры,покуривая «Беломоры»,начальство гневно матерят.Шахтеры это в самом делеиль нет? Я топаю ногой.Вновь слышу голос с хрипотцой:вы что там, суки, офигели?!…Сидят — бутыль, немного хлеба —четырнадцать простых ребят.И лампочки, как звезды неба,на лбах морщинистых горят.
1997
«Свое некрасивое тело…»
Свое некрасивое телопочти уже вытащив запорог, он открыл до пределабольшие, как небо, глаза.Тогда, отразившись во взоресиреневым и голубым,огромное небо, как море,протяжно запело над ним.Пусть юношам будет наукана долгие, скажем, года:жизнь часто прелестная штука,а смерть безобразна всегда.
1997
«Сначала замотало руку…»
Сначала замотало руку,а после размололо тело.Он даже заорать с испугуне мог, такое было дело.А даже заори, никто быи не услышал — лязг и скрежетв сталепрокатном, жмутся робыдруг к другу, ждут, кто первый скажет.А первым говорил начальникслова смиренья и печали.Над ним два мальчика печальныхна тонких крылышках летали.Потом народу было много,был желтый свет зеленой лампы.Чудно упасть в объятья Бога,железные покинув лапы.
1997
«Я уеду в какой-нибудь северный город…»
Я уеду в какой-нибудь северный город,закурю папиросу, на корточки сев,буду ласковым другом случайно заколот,надо мною расплачется он, протрезвев.
Знаю я на Руси невеселое место,где веселые люди живут просто так,попадать туда страшно, уехать — бесчестно,спирт хлебать для души и молиться во мрак.
Там такие в тайге замурованы реки,там такой открывается утром простор,ходят местные бабы, и беглые зеки —в третью степень возводят любой кругозор.
Ты меня отпусти, я живу еле-еле,я ничей навсегда, иудей, психопат:нету черного горя, и черные елимне надежное черное горе сулят.
1997
«Закурю, облокотившись на оконный подоконник…»
Закурю, облокотившись на оконный подоконник,начинайся, русский бред и жизни творческий ликбез, —это самый, самый, самый настоящий уголовник,это друг ко мне приехал на машине «Мерседес».
Вместе мы учились в школе, мы учились в пятом классе,а потом в шестом учились и в седьмом учились мы,и в восьмом, что разделяет наше общество на классы.Я закончил класс десятый, Серый вышел из тюрьмы.
Это — типа института, это — новые манеры,это — долгие рассказы о Иване-Дураке,это — знание Толстого и Есенина. Ну, Серый,здравствуй — выколото «Надя» на немаленькой руке.
Обнялись, поцеловались, выпили и закусили,станцевали в дискотеке, на турбазе сняли баб,на одной из местных строек пьяных нас отмолотилитрое чурок, а четвертый — русский, думаю — прораб.
1997
«Взор поднимая к облакам…»
Взор поднимая к облакам,раздумываю — сто иль двести.Но я тебя придумал сам,теперь пляши со мною вместе.
Давным-давно, давным-давноты для Григорьева[48] плясала,покуда тот глядел в окнос решеткой — гордо и устало.
Нет ни решетки, ни тюрьмы,ни «Современника», ни «Волги»,но, гладковыбритые, мытакие ж, в сущности, подонки.
Итак, покуда ты жива,с надежной грустью беспредельнойищи, красавица, словадля песни страшной, колыбельной.
1997
«Ночь — как ночь, и улица пустынна…»
Ночь — как ночь, и улица пустыннатак всегда!Для кого же ты была невиннаи горда?Вот идут гурьбой милицанеры —все в огняхфонарей — игрушки из фанерына ремнях.Вот летит такси куда-то с важнымСедоком,Чуть поодаль — постамент с отважныммудаком.Фабрики. Дымящиеся трубы.Облака.Вот и я, твои целую губы:ну, пока.Вот иду вдоль черного забора,набекреньКепочку надев, походкой вора,прячась в тень.Как и все хорошие поэтыв двадцать дваЯ влюблен — и, вероятно, этоне слова.
1997
Тайный агент
Развернувшийся где-то внеком городе Эн,я из тайных агентовсамый тайный агент.
В самой тихой конторев самом сером пальтопокурю в коридоре —безупречный никто.
Но скажу по секрету,что у всех на видуподрывную работуя прилежно веду.
Отправляются цифрыв дребезжащий эфир —зашифрованы рифмыи обиды на мир.
Это все не случайнои иначе нельзя:все прекрасное — тайнои секретно, друзья.
1997
«Так гранит покрывается наледью…»
Так гранит покрывается наледью,и стоят на земле холода —этот город, покрывшийся памятью,я покинуть хочу навсегда.Будет теплое пиво вокзальное,будет облако над головой,будет музыка очень печальная —я навеки прощаюсь с тобой.Больше неба, тепла, человечности.Больше черного горя, поэт.Ни к чему разговоры о вечности,а точнее, о том, чего нет.
Это было над Камой крылатою,сине-черною, именно там,где беззубую песню бесплатнуюпушкинистам кричал Мандельштам.Уркаган, разбушлатившись, в тамбуревыбивает окно кулакомкак Григорьев, гуляющий в таборе,и на стеклах стоит босиком.Долго по полу кровь разливается.Долго капает кровь с кулака.А в отверстие небо врывается,и лежат на башке облака.
Я родился — доселе не верится —в лабиринте фабричных дворовв той стране голубиной, что делитсятыщу лет на ментов и воров.Потому уменьшительных суффиксовне люблю, и когда постучати попросят с улыбкою уксуса,я исполню желанье ребят.Отвращенье домашние кофточки,полки книжные, фото отцавызывают у тех, кто, на корточкисев, умеет сидеть до конца.
Свалка памяти: разное, разное.Как сказал тот, кто умер уже,безобразное — это прекрасное,что не может вместиться в душе.Слишком много всего не вмещается.На вокзале стоят поезда —ну, пора. Мальчик с мамой прощается.Знать, забрили болезного. «Даты пиши хоть, сынуль, мы волнуемся».На прощанье страшнее рассвет,чем закат. Ну, давай поцелуемся!Больше черного горя, поэт.
1997
«Похоронная музыка…»
Похоронная музыкана холодном ветру.Прижимается муза комне: я тоже умру.
Духовые, ударныев плане вечного сна.О мои безударные«о», ударные «а».
Отрешенность водителя,землекопа возня.Не хотите, хотите ли,и меня, и меня
до отверстия в глобусеповезут на убойв этом желтом автобусес полосой голубой.
1997
«Снег за окном торжественный и гладкий…»