«Оставь мне небо темно-синее…»
Оставь мне небо темно-синееи ели темно-голубые,и повсеместное уныние,и горы снежные, любые.
Четвертый день нет водки в Кытлыме,чисты в общаге коридоры —по ним-то с корешами вышли мыглядеть на небо и на горы.
Я притворяюсь, что мне нравится,единственно, чтоб не обидеть,поддакиваю: да, красавица.Да, надо знать. Да, надо видеть.
И легкой дымкою затянута,и слабой краскою облита.Не уходи, разок хотя бы тывзгляни в глазок теодолита.
Иначе что от нас останется,еще два-три таких урока:душа все время возвращаетсятуда — и плачет, одинока.
1997
Писатель
Как таксист, на весь дом матерясь,за починкой кухонного крана,ранит руку и, вытерев грязь,ищет бинт, вспоминая Ивана
Ильича, чуть не плачет, идетпрочь из дома: на волю, на ветер —синеглазый худой идиот,переросший трагедию Вертер —
и под грохот зеленой листвыв захламленном влюбленными сквереговорит полушепотом: «Вы,там, в партере!»
1997
«Еще не погаснет жемчужин…»
Еще не погаснет жемчужинсоцветие в городе том,а я просыпаюсь, разбуженпротяжным фабричным гудком.
Идет на работу кондуктор,шофер на работу идет.Фабричный плохой репродукторогромную песню поет.
Плохой репродуктор фабричный,висящий на красной трубе,играет мотив неприличный,как будто бы сам по себе.
Но знает вся улица наша,а может, весь микрорайон:включает его дядя Паша,контужен фугаскою он.
А я, собирая свой ранец,жуя на ходу бутерброд,пускаюсь в немыслимый танецизвестную музыку под.
Как карлик, как тролль на базаре,живу и пляшу просто так.Шумите, подземные твари,покуда я полный мудак.
Мутите озерные воды,пускайте по лицам мазут.Наступят надежные годы,хорошие годы придут.
Крути свою дрянь, дядя Паша,но лопни моя голова,на страшную музыку вашупрекрасные лягут слова.
1997
«…И понял я, что не одна мерцала…»
…И понял я, что не одна мерцалазвезда, а две, что не одна горелазвезда, а две, и не сказав, что мало,я все же не скажу, что много былоих (звезд), чтобы расправиться со мглоюнад круглою моею головою.
1997
На смерть поэта
Я так люблю иронию мою.И жизнь воспринимаю как удачу —в надежде на забвенье, словно чачу,ее хотя и морщуся, но пью.
Я убивал, а вы играли в дум*до членов немощных изнеможенья.И выдавало каждое движенье,как заштампован ваш свободный ум.
А вы меня учили — это зал,кулисы, зритель, прочие детали.Вы жили, потому что вы играли.Я жил, и лишь поэтому играл.
Вы там, на сцене, многое могли.А я об стену бился лбом бесславным.Но в чем-то самом нужном, самом главномвы мне невероятно помогли.
Я, мнится, нечто новое привнесв поэзию, когда, столкнувшись с вами,воспользовался вашими словами,как бритвой, отвращения не без.
1997
Баллада
На Урале, в городе Кургане,в день шахтера или ПВОнаправлял товарищ Кагановичревольвер на деда моего.
Выходил мой дед из кабинетав голубой, как небо, коридор —мимо транспарантов и портретовмчался грозный импортный мотор.
Мимо всех живых, живых и мертвых,сквозь леса, и реки, и века,а на крыльях выгнутых и черныхсиним отражались облака.
Где и под какими облаками,наконец, в каком таком дыму,бедный мальчик, тонкими рукамия тебя однажды обниму?
1997
«Пела мне мама когда-то…»
Пела мне мама когда-то,слышал я из темноты:спят ребята и зверятатихо-тихо, спи и ты.
Только — надо ж так случиться —холод, пенье, яркий свет:двадцать лет уж мне не спится,сны не снятся двадцать лет.
Послоняюсь по квартиреили сяду на кровать.Надо мне в огромном мирежить, работать, умирать.
Быть примерным гражданиноми солдатом — иногда.Но в окне широком, длинномтлеет узкая звезда.
Освещает крыши, крыши.Я гляжу на свет из тьмы:не так громко, сердце, тише —тут хозяева не мы.
1997
Кусок элегии
Н.
Дай руку мне — мне скоро двадцать три —и верь словам, я дольше продержалсямеж двух огней — заката и зари.Хотел уйти, но выпил и осталсяудерживать сей призрачный рубеж:то ангельские отражать атаки,то дьявольские, охраняя брешь,сияющую в беспредметном мраке.Со всех сторон идут, летят, ползут.Но стороны-то две, а не четыре.И если я сейчас останусь тут,я навсегда останусь в этом мире.И ты со мной — дай руку мне — и тытеперь со мной, но я боюсь увидетьглаза, улыбку, облако, цветы.Все, что умел забыть и ненавидеть.Оставь меня и музыку включи.Я расскажу тебе, когда согреюсь,как входят в дом — не ангелы — врачии кровь мою процеживают черезтот самый уголь — если б мир сгорелсо мною и с тобой — тот самый уголь.А тот, кого любил, как ангел бел,закрыв лицо, уходит в дальний угол.И я вишу на красных проводахв той вечности, где не бывает жалость.И музыку включи, пусть шпарит Бах —он умер, но мелодия осталась.
1997
Памяти друга
Ю. Л.[52]
Жизнь художественна,смерть — документальнаи математически верна,конструктивна и монументальна,зла, многоэтажна, холодна.
Новой окрыленные потерей,расступились люди у ворот.И тебя втащили в крематорий,как на белоснежный пароход.
Понимаю, дикое сравненье!Но поскольку я тебя несу,для тебя прощенья и забвеньяя прошу у неба. А внизу,
запивая спирт вишневым морсом,у котла подонок-кочегаротражает оловянным торсомумопомрачительный пожар.
Поплывешь, как франт, в костюме новом,в бар войдешь красивым и седым,перекинешься с красоткой словом,а на деле — вырвешься, как дым.
Вот и все, и я тебя не встречув заграничном розовом портус девочкой, чья юбочка корочеперехода сторону на ту.
1997
«Рейн Евгений Борисыч уходит в ночь…»
Рейн Евгений Борисыч уходит в ночь,в белом плаще английском уходит прочь.
В черную ночь уходит в белом плаще,вообще одинок, одинок вообще.
Вообще одинок, как разбитый полк:ваш Петербург больше похож на Нью-Йорк.
Вот мы сидим в кафе и глядим в окно:Рыжий Б., Леонтьев А., Дозморов О.
Вспомнить пытаемся каждый любимый жест:как матерится, как говорит, как ест.
Как одному: «другу», а двум другимон «Сапожок»[53] подписывал: «дорогим».
Как говорить о Бродском при нем нельзя,Встал из-за столика: не провожать, друзья.
Завтра мне позвоните, к примеру, в час.Грустно и больно: занят, целую вас!
1997
«Когда бы знать наверняка…»