— Какого черта вы здесь делаете?! — спросила я, перекрикивая монотонно бубнящего священника.
Какая-то благообразная румяная старушка злобно зыркнула на меня, но, кроме нее, больше никто не открыл глаз и священник продолжал бубнить даже еще быстрее, чем прежде, так что слова его теперь сливались в одно сплошное:
— …и-огради-ее-от-дьявола-и-дай-ей-силы-противостоять-соблазну-и-ниспошли-ей-умиротворение-во-имя-Господа-нашего-Иисуса-Христа-Аминь!
— Аминь! — повторили все хором и обратили ко мне просветленные лица.
Все, кроме Ви, отводившей теперь глаза в сторону.
— Ви, что это за чертовщина здесь происходит? — осведомилась я.
Проповедник взбитым сливочным облаком поднялся на ноги и сложил белые жирные руки на животе.
— Вильгельмина, — ответствовал он. — Мы даруем тебе молитву. Молитву, призванную укрепить тебя в час испытаний. Тебя и твою вечную душу.
— Да пес бы с ней, с моей вечной душой, — откликнулась я.
Какая-то старушка охнула в сердцах, а старичок закудахтал:
— Дьявол овладел твоим языком, барышня!
— Да пес бы с ним, с дьяволом, — огрызнулась я. — И нечего вламываться со своими молитвами в дом к людям, которые не верят во всю эту вашу бредятину! Кто вас звал? Психи…
— Вилли, не хами, — одернула меня мать.
— Не хами?! — Меня прямо распирало от возмущения. — Да кто тут хамит, Вивьен? По-моему, хамство — это растрепать всему городу, что твою дочку трахнули! Хамство — это совать в нос человеку религию, которую он презирает и считает оскорбительной. Вот это точно хамство, и хамишь тут ты, Вивьен, а не я.
— Вильгельмина! — загрохотал проповедник, указуя в меня перстом. — Как ты разговариваешь с матерью! Она твоя мать и заслуживает уважения! Устыдись!
От моего мрачного угрожающего взгляда его белая рыхлая физиономия порозовела.
— Это ты устыдись, мерзкий хитрый клоун! Вон из моего дома с проповедями!
Я развернулась и вышла, хлопнув дверью гостиной. Потом я хлопнула дверью столовой, дверью приемной, дверью в холл на втором этаже и дверью в свою комнату.
В эти минуты я напрочь забыла, что мне двадцать восемь. Я чувствовала себя ершистой, взбалмошной тринадцатилетней девчонкой, в которой бушуют гормоны. Одно за другим я принялась доставать чучела зверюшек из плетеной колыбельки, где они, по хозяйскому капризу, пылились семнадцать лет. Пока поборники библейских истин топтались в прихожей, я колотила свою подушку так, что у меня потом еще несколько дней ныла рука. Краем глаза я увидела себя в зеркале и вдруг заметила, что прямо расцвела, наконец-то стала похожа на саму себя. Нашла время предаваться тщеславию! Я даже рассмеялась тихонько.
Как назло, именно в этот момент мать влетела ко мне:
— Ну что, повеселилась, унизив родную мать перед ее друзьями?
— А что это ты разнервничалась? Ах да, это ведь ты у нас самая несчастная! Это тебе пришлось растрепать целому городу, что я спала с женатым преподавателем, и это тебе Боженька послал в наказание безбожную мерзавку-доченьку, рожденную невесть от кого! И это я должна перед тобой извиняться, так?
— Пожалуй. Они всего лишь проявили к тебе участие. И кстати, никому я не говорила, почему ты здесь.
— Ну конечно! Сами собой они почему-то вдруг вздумали молиться за меня в тяжелый для меня жизненный час. И понятия даже не имели эти твои божьи люди, что у меня есть проблемы.
То ли тихая радость, то ли раздражение — я так и не поняла — отразились на лице матери.
— Преподобный Джон Мелкович очень мудрый и проницательный человек, — сказала она. — Я уверена, он обо всем догадался сам.
Я отвернулась в окно и стала смотреть на озеро. Невзирая на прекрасную погоду, там никого не было — ни водных лыжников, ни пловцов из загородного клуба. Озеро выглядело унылым и безжизненным.
— А насчет твоего преподобного Молокана я тебе вот что скажу, — заговорила я. — Он омерзительный, гадкий урод. За милю видно, что он весь пропитан ложью! Как ты могла, Ви, выбрать себе такого духовного наставника? Ты меня разочаровываешь. Неужели нельзя было найти какого-нибудь йога или аскета, кого-нибудь, кто соответствовал бы твоей сущности? Кого-то из христианской общины? А не такого ублюдка, который считает, что все должны верить в то, во что верит он, и поступать так, как поступает он! Боюсь, Вивьен, тебе затуманили мозги и водят за нос. Я правда по-настоящему за тебя боюсь!
Мать долго молчала, потом наклонилась ко мне и тихо сказала:
— Зря ты так, Вилли. Он для меня больше, чем проповедник и духовный наставник. Мы с ним встречаемся. Уже около девяти месяцев. И у нас с ним серьезно, к твоему сведению.
Я была так ошарашена, что не нашла в себе сил что-либо ответить. Мать с победоносным видом гордо направилась к двери. На пороге она обернулась и произнесла своим излюбленным тоном мученицы:
— Ужин в семь, Солнышко. Твои любимые фаршированные помидоры. — Проговорила это и перешагнула порог.
— Но ведь этот преподобный Молокан совсем не в твоем вкусе! — крикнула я, но она лишь тяжко вздохнула и зашлепала вниз по лестнице.
Когда я позвонила Клариссе, автоответчик мне отчеканил: «Привет! Вы позвонили в квартиру Клариссы Ивэнс и Салливана Берда. Будьте кратки, но не стесняйтесь». Тогда я самым своим сладким голоском выложила:
— Тайна чудесного христианского превращения внезапно раскрылась, так что перезвони, пожалуйста, новоявленному гениальному детективу в юбке Вилли Аптон. Я буду бодрствовать всю ночь: изучать генеалогическое древо и с затаенным сердцем ждать звонка из тьмы, — так что звони в любое время и не обижайся, если поначалу я буду разочарована. Люблю вас обоих. Пока!
На душе у меня отлегло, я немного развеселилась, но когда положила трубку, почувствовала себя выжатой как лимон. Спустившись к ужину, я проглотила свою порцию фаршированных помидоров еще до того, как мать успела закончить молитву, а стакан молока забрала наверх — не терпелось побыть в одиночестве. Я приехала домой, чтобы снова побыть ребенком. Я чувствовала себя больной, несчастной, уставшей, не знала, что выбрать — аборт или незапланированное материнство, и моя мать позволяла мне вести себя как ребенок. Я, правда, вела себя как подросток, в котором бурлят гормоны и обида на весь белый свет… И хоть я злилась на мать, какая-то крохотная частица меня чувствовала благодарность к ней и несказанное облегчение.
Глава 11
ХЕТТИ ЭВЕРЕЛЛ
Чаще всего, глядя на мужчину, я сразу вижу, могу ли я им управлять. Чаще всего могу — даже таким мужчиной, по чьему виду не скажешь, что им может крутить женщина. Именно это я сразу же узрела в Дьюке. Это было в Филадельфии. В тот день он покупал на вонючем невольничьем базаре рабов для строительства Темплтона. Большого молчаливого Минго, умеющего построить все, что угодно. Кулачка, мальчишку-индейца, взятого Дьюком в писцы. Дьюк-то наш в грамоте не больно силен, а Кулачок, тот пишет как ангелы на небе.
Вот Дьюк пошел уже к выходу, и эти двое за ним. А я смотрю на него и млею — так он хорош собой. Волосы рыжие, даже под пудрой видно. Высокий, здоровущий как бык. Одежа добротная, вся темная, как носят квакеры. Но я-то знаю, что он никакой не квакер, потому что квакеры не покупают рабов. Вот я жгу его глазами, и он чувствует это. Оборачивается — медленно-медленно — и смотрит на меня. Сняли с меня рубаху и стали разглядывать мои груди да в зубы смотреть, а они у меня ой какие хорошие, и кожа гладкая, блестящая что вода. Было мне тогда то ли восемнадцать, то ли двадцать, и была я тогда красивой девушкой. Нет, я не привираю, это чистая правда. Малюток у меня уже было двое, только остались они на Ямайке. Лет то ли в десять, то ли в одиннадцать меня привезли из Африки на Ямайку, а в восемнадцать — двадцать — с Ямайки в Филадельфию. Продали меня за длинный язычок, да только вранье все это. На самом деле я просто легко вертела своим хозяином Макадамом. Сделала его богатеем. А как умер он, то вдова на мне отыгралась — прижигала мне шею раскаленной кочергой, отчего получилось у меня на шее красное ожерелье. Ненавидела я ее, конечно, но в душе понимала — еще бы! Так помыкать ее мужем, как помыкала я!